– Сильно уж любил за телегами гоняться. Как хлеб везут люди, так обязательно ему кидают; до того приучился, сучий сын, что загодя знал, когда мимо телега с хлебом проезжать станет. Поколь не проедет телега, сидит в засаде под воротами, а потом…
– И что? Вот у меня… – начал было Епифан.
– Погодь, – остановил его Седой, – малой, продолжай. Что дальше-то было?
– На лету хлеб схватит – и обратно в ворота, все обозники его знали, все хлеб кидали. Волчок его на лету ловил. Но однажды кто-то решил подшутить, и вместо хлеба свистнул с телеги булыжник. Волчок челюстью хряп – зубы и повылетали. Помер потом через неделю…
– Это ты к чему?!
– Подобрее надо быть, вот к чему, – проворчал Триша.
Они помолчали, затем Епифан слово взял.
– А я тебе вот что скажу, – обратился он к малому, – был у меня один знакомый, из кабацких. Жалел всяк-кую тварь. Помню, ушли мы с ним лесовничать, разожгли костер. А погода уж была на осень, не как сейчас, однако все ж холодненько. Костер горит, а он разглядел в самом низу, что дровина подгнившая, а в ней муравли копошатся, бегают. Разметал весь костер, огонь ногами затоптал: муравлев спас. Всякую букашечку привечал, клопиков даже жалел: и не токмо лесных, а и пристенных… Котов у него жила целая свора.
– Бобыль что ли?
– Да не бобыль. Все у него, как у людей было: жена, дочка. Только жалостный больно. И вот как-то дело до тяжелой драки дошло, так-то он в драку не лез, обходил молодецкую забаву сторонкой, а тут, недолго думая, ухаря одного вертелом проткнул. Я говорю ему: как же так! Ты ведь всякую живность жалеешь. А он – живность я жалею, а на людей мне плевать с высокой колокольни.
– А мне всех жалко, – сказал Триша, – и живность, и людей.
– С такой хфилософией ты не тем делом занимаешься, – засмеялся Седой, схлопав себя по бокам.
– А твой друг, рыбку когда ловил, обратно в реку выпускал? – вдруг спросил Триша.
– Не-е, таскал голавля, что есть мочи, – засмеялся Епифан, – и в ведро, в ведро его.
– Когда жрать охота, не до убеждений, – подытожил Триша.
– А лесовиха наша, гляньте-ко, проснулась.
Девушка попыталась приподняться, но подвернутая нога сослужила ей недобрую службу и она ухнула обратно, в вытаявший круг.
– Э-э-э, – протянул Епифан, – да ты никак ногу подвернула.
– Можно? – спросил Триша, наклонился к ноге. Улля кинула.
Стянув с девушки сапог и размотав холщовые онучи, парень белую девичью голень ловко вправил. Улля стиснула зубы и перетерпела молча. Седой одобрительно кивнул, а Епифан спросил, сможет ли она дальше-то идти. Тогда девушка прошлась по полянке туда-сюда под одобрительный смех Епифана, и Триша вручил ей половину своей краюхи и кружку талой воды. Несколько дней кормившейся древесной корой да земляными кореньями Улле, черствый хлеб показался слаще мёда.
– Так откуда ты к нам явилась, дитятко? – поинтересовался Епифан, когда с едой было покончено.
– Я не дитятко, – обиделась Улля, – мне уж семнадцать весен. Я от Смородины иду, с Калинова села.
– Ого, – восхитился Седой, – Смородина-река… это ж верст сто на север! И про село твое слыхал. Ты чья? Часом не Вышаты-лодочника, он мне прошлой весной задолжал пять червонных, до сих пор не вернул, стервец.
– Я не знала своих родителей, – призналась Улля, – я сирота.
– Печально слышать, – сказал Седой, – я и сам сирота, знаю, какого это: без отца-матери, одному в целом мире.
– Погорячился ты с Вышатой, не похожа она на него, – сказал Епифан, – волос больно уж багряный, что твой рубин… Ты не урманка ли?
Улля лишь плечами пожала.
– Знавал я одного урманца, – продолжал Епифан, – так ловко он умел зубы заговаривать, просто диву даешься. Лихой человек! Пришел к нам с купеческим обозом, расположил к себе князя, а потом проник в покои и спер монисто у его жены. Слухи ажно до Новограда дошли, народ об этом полгода судачил, и его лихостью восхищался.
– Правда, поговаривали, что княгиня сама вору монисто и всучила, – вставил Триша, – ее муж взаперти держал, сам-то старой, а она молодая. И ревновал к кажному столбу! А тут как раз вор подвернулся…
– Чего ж ты брешешь? Какой он старой, зим под сорок ему.
– Что он сделал с тем ожерельем? – спросила девушка.
– Ничего не сделал, – промолвил Епифан, – украсть-то украл, а вот уйти от погони не сумел… – он сбился на полуслове и посмотрел на чащобницу недоверчиво. – И как же тебя волки-то не задрали по дороге?! Они никогда не брезговали отведать человечинки, особенно в зимнюю пору.
– Что ты пристал, – вступился Триша, – не задрали и хорошо. Повезло девке, в рубахе родилась.
– Улля, душа моя, – обратился к девушке Седой, – а жених-то есть у тебя? А то наш Триша, как до ножки твоей дотронулся, так с тех пор глаз от тебя оторвать не может. Занемог.
Тут мужики залились диким хохотом, даже Триша хохотнул. Лесовичка же покраснела.