Я долго слушал короткие гудки. В трубке что-то потрескивало. Поискал глазами по столу. Раскурил бычок из пепельницы. Телефон стоял такой черный и мертвый. Потолок качался. Я снова чувствовал себя несчастным, усталым и пьяным. Вслух сказал: «Гадко». Что было гадко, я не знал, но было очень гадко и неуютно.
Окна кабинета были уже закрыты, но вокруг лампочки крутились десятки больших и маленьких мотыльков. Я был, наверное, похож на них, только они выглядели много трезвее. «Гадко», – снова сказал я вслух и поднял трубку.
– Больница, – ответил чужой голос.
– Свету Стефановскую, будьте добры!
– А кто спрашивает?
Тут уж точно никак не хотелось называть себя.
– Да она знает…
– Одну минуту.
Сердце снова застучало, и в свои двадцать лет я почувствовал себя таким маленьким и трусливым, словно своровал что-то.
– Алло, я слушаю.
– Света, прости меня… Я просто…
Она смеялась.
– Света, я…
– Ладно, ладно – проехали. Расскажите лучше про своих друзей!
– Света, давай снова на ты, а? Ты не сердишься?
– Нет, не сержусь.
– А что это за второй голос ответил? У тебя там еще кто-то дежурит?
– Это в соседнем отделении подруга. Скучно ей тоже, вот и приходит ко мне.
– Света, я хочу видеть тебя!
– В каком виде видеть?
– Не смейся, я серьезно говорю! В той самой шапочке и в халате белом.
– А зачем тебе это? Как хоть тебя зовут?
– Владислав, – соврал я. И тут же пожалел, что соврал.
– Ты хотел рассказать всю свою жизнь? Начинай!
И я начал. Оказалось, что и правда хочется ей все рассказать. Накопилось очень много. Человек – он эгоист по натуре, ему обязательно надо поделиться с другими, особенно плохим. А я эгоист не только по натуре, я и в натуре эгоист. Я стоял возле редакционного стола и рассказывал ей, как мне тяжело и почему тяжело. И о том, какой я хороший, но только одинокий, потому что люди не понимают меня, а я их всех так люблю, так люблю. И про то, как я люблю ее серебряный голос, люблю…
– Люблю…
– Не надо, Владик, не надо.
Это было сказано так нежно, что я чуть не заревел.
– Света, у меня никого нет.
– И у меня никого нет.
– Можно, я покурю?
– Глупенький, конечно.
Долго молчали. Потом, наконец, она сказала.
– Мне пора на обход. Ты не клади трубку, я скоро.
– А что за обход?
– Банки ставить, лекарства давать, горшки и всякое такое. Неинтересно.
– Приходи скорей!
– Ладно, жди, я быстренько…
Я взглянул на часы. Было половина пятого, светало. Где-то далеко прогудел поезд. Пролаяла собака. В комнате плавал дым. Стены и потолок тоже плыли.
Трубка была мокрой от дыхания. Я с силой прижимал ее к уху, стараясь уловить хоть что-нибудь с той стороны. Иногда, словно за стенкой, слышались чьи-то шаги, тихое покашливание. Немного пахло больницей. Мне было грустно без нее. Мне нужно было услышать ее голос. Сейчас, немедленно, потому что с каждой минутой мне становилось все хуже и хуже.
Не отпуская от уха трубки и стараясь не уронить телефон, я дотянулся до стула, пододвинул, сел. Комната перестала качаться. Только мотыльки и ночные бабочки мельтешили перед глазами. Их быстрые тени били по лицу, но я ненавидел этих ночных тварей настолько сильно, что не обращал на них внимания. Так ненавидеть можно только, когда тебе двадцать лет. Что с мотыльков взять, их век – одна ночь. А у меня вся жизнь впереди!
В трубке снова что-то стало потрескивать. Потом затихло. Прошло еще минут десять. В комнате стало совсем светло, солнце, похоже, встало.
Шаги ее я услышал издалека. Она еще не взяла трубку, а я уже звал ее:
– Света!
– Да. Долго я?
– Нет. А когда кончается твоя смена?
– Как обычно, в семь.
– Я встречу тебя, можно?
– Не надо, Владик. Я просто… боюсь. Могут увидеть…
– Ну и что? Пусть видят. Что в этом такого?
– Нет, лучше не надо.
– А я все равно встречу! Ты меня узнаешь?
– Кто из нас пьян?
– Только не я…
– Узнаю, не волнуйся, у меня память хорошая. Только лучше не приходи…
До семи оставался уже час с небольшим. В девять мне нужно быть на работе.
– Света, я люблю тебя!
Она долго молчала.
– Не надо так, Владик! – тонкий голос ее чуть дрожал.
– Света! – крикнул я. – Я бегу к тебе! Хочу тебя видеть!
Вылез так же, через окно. Было совсем светло. Редкие прохожие смотрели на меня с удивлением: плащ расстегнут, летит сломя голову неизвестно куда. Я один знал, куда лечу. Знал на свете все-все.
Зашел во двор больницы, когда еще не было семи. С трудом нашел ту дверь, в которую заходил Серега. Постоял возле нее. Поглядел на то низкое окошко. Из соседних окон на меня сразу же стали глазеть десятки больных глаз. Люди рано просыпаются, особенно тяжелобольные – и чего им не спится? Что я им, цирк?
Отошел от окошка, встал на улице, против входа. Подождал полчаса. Никто не выходил. Мне было грустно. Потом нашел себе занятие. Из палисадника – руку протянуть – нарвал репейных шариков, получился большой неаккуратный комок.
Никто не выходил. Палисадник был старый и заброшенный, как купеческий сад. Репейник был молодой и липкий. Я тоже был молодой и – совершенно протрезвевший. Никто не выходил…