Не знаю, как моя мать проведала о стычке, но в последующие дни она приложила все усилия к тому, чтобы я ни в коем случае не выходил из дома по ночам. Но использовала она, как и с отцом, нехитрые, совсем неэффективные и ни к чему не приводящие методы. Искала признаки того, что я раздевался где-то вне дома, обнаруживала следы помады и запахи духов там, где их не было, готовила мне тяжелую пищу перед выходом на улицу из распространенного предрассудка, что мужчины — ни ее супруг, ни ее сыновья — не осмелятся заниматься любовью под угрозой пищеварительного обморока. Наконец, когда у нее не осталось больше предлогов, чтобы меня удержать, она села напротив и сказала:
— Говорят, что ты спутался с женой полицейского и тот поклялся, что застрелит тебя из ружья.
Мне удалось убедить ее, что это не так, но слухи продолжали распространяться. Колдунья подавала мне знаки, что она одна, что муж отправился на задание, что его уже и след простыл. Я всегда делал все возможное, чтобы не встречаться с ним, но он торопился поздороваться со мной издали взмахом руки, который можно было расценить и как знак примирения, и как угрозу. Во время каникул на следующий год я видел его в последний раз на танцевальном вечере фанданго, где он предложил мне глоток крепчайшего рома, от которого я не осмелился отказаться.
Не знаю уж, благодаря какому искусному фокусу учителя и одноклассники, которые всегда видели во мне замкнутого и невеселого ученика, узрели рискового поэта, унаследовавшего дух вольнодумства, царивший в эпоху Карлоса Мартина. И не для того ли, чтобы больше соответствовать этому образу, я начал курить в лицее в возрасте пятнадцати лет? Первая затяжка была ужасной. Я провел полночи, агонизируя в собственной блевотине на полу в ванной. Я встретил рассвет изнуренным, но табачное похмелье, вместо того чтобы оттолкнуть меня, вызвало во мне непреодолимое желание продолжить курить. Так началась моя жизнь заядлого курильщика, притом вплоть до того, что я не мог написать ни одной фразы без наполненного дымом рта. В лицее разрешалось курить только на переменах но я отпрашивался в туалет по два-три раза на каждом уроке только для того, чтобы утолить необузданное желание покурить. Так я пришел к трем пачкам сигарет в сутки и переходил к четырем — в зависимости от того, насколько бурными выдавались вечер и ночь. Одно время, уже после колледжа, я сходил с ума от сухости в горле и ломоты в костях. Я решил бросить, но не выдержал больше двух дней, не находя себе места.
Не знаю, действительно ли я предпринял первую пробу пера в прозе благодаря заданиям преподавателя Кальдерона, каждый раз все более сложным, и книгам по теории литературы, которые он обязывал меня прочесть. Сегодня, вновь мысленно проходя по дороге своей жизни, я вспоминаю, что мое понимание истории, рассказа было первично вопреки всему, что я прочитал, начиная с первого потрясения «Тысячью и одной ночью». До тех пор пока я не осмелился подумать, что чудеса, про которые рассказывала Шахерезада, происходили взаправду в обычной жизни того времени и перестали происходить из-за неверия и малодушия последующих поколений, мне казалось невозможным, что кто-то в наше время способен вновь поверить в то, что можно летать над городами и горами на ковре-самолете или что какой-нибудь раб из Картахены-де-Индиас прожил двести лет заключенным в бутылку.
Мне наскучили все занятия за исключением уроков по литературе — их я знал наизусть, и они имели абсолютный приоритет. Мне надоело учиться, и я оставил все на милость судьбы. У меня был особый инстинкт чувствовать кульминационные точки предметов, благодаря которому я интуитивно предугадывал, что именно могут спросить учителя, и не учил остальное. Я и в самом деле не понимал, почему должен отдавать свой талант и время предметам, которые меня нисколько не волнуют и поэтому никогда не пригодятся именно в моей, а не чьей-то жизни.
Я имел смелость полагать, что большинство учителей меня больше ценили за мой образ жизни, чем за экзамены. Меня спасали мои неожиданные ответы, мои безумные идеи, мои иррациональные выдумки. Все же, заканчивая пятый курс, увидев перед собой академические препятствия, которые не чувствовал себя способным преодолеть, я осознал свои границы. Степень бакалавра была для меня дорогой, вымощенной чудесами, но сердце предчувствовало, что в конце пятого года меня ждет непреодолимая стена. Правда без прикрас заключалась в том, что мне уже недоставало воли, призвания, упорства, последовательности, денег и знания орфографии, чтобы ввязаться в академическую карьеру. Нет, лучше сказать: годы летели, а у меня не рождалось ни одной идеи по поводу того, что делать со своей жизнью. Так я провел еще много времени, прежде чем осознал, что все эти годы шел верным курсом, потому что ничто ни в этом мире, ни в ином не может быть бесполезным для писателя.