Отошла в сторонку, приуныла, пригрустнула,
Смотрит на веселье и смех,
На веселье и смех,
На веселье и смех,
Да делать нечего!
Вечером затихло все во дворе.
Посмотрел я во двор из квартиры своей, из окна.
Все ребятишки по домам разбрелись,
Все ребятишки спать улеглись,
А девочка на качелях
Кверху — вниз,
Кверху — вниз!
(Никто не мешает.) Кверху — вниз,
Качается потихоньку одна.
Идем мы толпой веселой
Хвоя, прогретая за день, пахнет горячей хвоей.
Море, прогретое зноем, пахнет соленым морем.
Идем мы все по дороге, обозначенной фонарями.
Мы были вчера незнакомы, а сегодня стали друзьями.
Теперь мы сидели в шашлычной, выпили цинандали.
Зашли на турбазу на танцы, немного потанцевали.
Молодой народ, загорелый, с нами идет по дороге.
Только что танцевавшие, музыки полны ноги.
Идем мы, вольные люди, шутя, хохоча, судача,
Идем мы все вдоль забора, за которым уснула дача.
Редкими фонарями там светится зелень парка.
Ночью в парке не ветрено. В полдень в парке не жарко.
Безмолвствуют там дорожки, когда бы ни поглядел.
Наверно, там жить неплохо, но это не мой удел.
Наверно, так это нужно, чтобы кто-нибудь, занятый очень,
Там отдыхал спокойно, бытом не озабочен:
Как бы тут снять комнатенку (и чтоб хозяйка варила обед),
Как бы достать обратный, плацкартный, жесткий билет?
Как бы в кино пробиться… Да разве мало забот!
Вчера прилетал на дачу маленький вертолет.
И молодую женщину (значит, пора в Москву)
Он на глазах у публики бойко унес в синеву.
Наверное, ждет эту женщину в Адлере самолет.
Наверно, больше чем следует нервничает пилот.
Но вот что нужно представить: за целый месяц ни разу
Женщина молодая танцевать не пришла на турбазу.
За этот же целый месяц, я убедился лично,
Никто из жителей дачи не посидел в шашлычной.
И там, где мы удим рыбу, на шумном, веселом причале,
Никого из жителей дачи ни разу мы не встречали.
Конечно, в шашлычной шумно, а на причале — жарко.
Но тех, кто там не бывает, мне, по совести, жалко.
Не надо мне вертолетов, чтобы за мной прилетали,
Оставьте мне мою волю (на босую ногу сандалии),
Оставьте мне мое право толкаться горячим летом
На пристанях и вокзалах за драгоценным билетом.
Ругаться с официантами, что долго не подавали
(А в общем-то всё в порядке) еще одну цинандали!
Идем мы толпой веселой, шутя, хохоча, судача,
Петь я хочу или плакать, но не хочу на дачу.
Сказка
В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Рано утром приходили люди,
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими, душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.
В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный,
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами, —
Вызвал к жизни тихий лик богини,
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.
Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить!
Ну а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»
А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
Приютилась на скамье богиня
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!