Там, на Фуэртевентуре,1
мельница Дон Кихота зерно души моей снова перемолола с охотой.На углях правды, которой лишили Испанию ныне, выпечен хлеб из зерен, взращенных мною в пустыне.
Ветер, вращавший крылья мельницы–великана, был ветром Колумбова моря2 —
сна, что сбылся безобманно.В ОДНОМ СЕЛЕНЬЕ ЛАМАНЧИ…
В одном селенье Ламанчи1 —
сгинул, Кастилия, мозг твой:Солнце, ревнивый любовник, — впилось в него хваткой мертвой.
Виденья без туч и тени — оно награвировало
на зеркале вод озерных, — небо им снится в скалах.
Ты видела: хлеб тебе мелет — мельница в голом поле,
и помнишь ты: лапы гиганта — ребра тебе мололи,
и помнишь ты: грудь худую — в корке из грязи и пыли
копытца свиней смердящих — всем стадом тебе дробили.
Из клетки Святейшей службы,2
—1 влекомой волами лениво,во власти чар, под модитвы, — ты видела хмурые нивы.
Шли твои дети дорогой, — сердца от боли стенали:
суров он, закон железный, — они тебя не узнали.
Видела ты от знатной — и низкой мрази глумленья,
лишь по горам козопасы — пели тебе хваленья;
и в небо на Клавиленьо — незрячая, ты взлетела.
Была тебе небом пустошь — она тебе сны напела.
Ты в Барселоне землю — измерила сердца мерой.
Шептало море заплачки — из нового Романсеро.3
Воистину благодаря тебе, мой Дон Кихот, я знаю, кто я есмь;1
благодаря божественной любви, кто есть Испания, я знаю днесь.В тот час, когда ты отправлялся в путь осуществить своих деяний сон, отправилось и солнце в путь дневной: двойной зарей сверкал небесный склон.
Зерцало вечной странницы–души, наивный рыцарь заблуждений, ты в мир низкой лжи и низменных страстей принес возвышенный обман мечты.
Жизнь есть не только сон,2
где правит ложь, и честь велит отстаивать мечом то сновидение, где предстает она, облагороженная сном.И был тот человек донельзя худ, с копьем, в доспехах, Дон Кихотом звали, и толстый Санчо Панса — тут как тут, — таких пузатых я встречал едва ли. Худющий рыцарь на коне верхом и на осле толстяк с лицом веселым — всегда и всюду странствуют вдвоем, — худой и толстый, — по горам и долам. Пожалуй, в детстве не бывало дня, чтоб я не вглядывался в их фигуры; и забредала, в поисках меня, моя душа в старинные гравюры.
Откройся мне, о строй народной речи, души испанской вековой отстой в величии ее и равновесье. Откройся мне, народной речи строй.
Язык из кузниц старого Толедо, и кровь твоя — животворящий сок. Еще не истощен запас столетий. Не забывай, что жребий твой высок.
С тобой ламанчский Рыцарь шел в сраженье, ты клятвой был на лезвии меча. Спаси нас, Господи, от самоуниженья — лохмотьев с европейского плеча.
МОЯ РОДИНА
Мне родиной — Испания, та, что достойно свой лик являет миру, всем его народам, нет, не корабль она, к морским привычный водам, а корабельный лес, величественно–стройный.
И остров Баратарья,1
в море погруженный — в сон Дон Кихота над толедскою волною,2 и море Бога, где я был его рукою крещен, — испанец, восприять купель рожденный.Она — духовные уста Европы хладной: вести с Америкой и Африкой общенье; огонь Иберии,3
горящий в продолженье тысячелетий, полный силы благодатной.Она — та греза, где Лойоле жизнь дана (мы баски с ним), где стал он Дон Кихотом новым; Господню истину она постичь готова, и в светозарном ее море я — волна.
III. ОБРАЗ ДОН КИХОТА У АНХЕЛЯ ГАНИВЕТА
Дуализм наш, который за обличием юридического беспорядка, столь нелюбимого людьми среднего ума, таит самую благородную и высокую идею, когда‑либо применявшуюся в людском правосудии, есть порождение христианского чувства и сенекистской философии1 —
в той мере, в какой они согласуются между собой. Стоицизм Сенеки не жестокий и несдержанный, а естественный и сочувственный. Сенека провозглашает закон нравственного совершенства, к которому мы все должны стремиться, но он терпим к его нарушителям: он требует чистоты в помыслах и благоразумия в желаниях, но он не забывает, поскольку и сам часто оступался, что слабость нашей натуры не позволяет нам жить в незыблемой добродетели, что неизбежно приходится впадать в прегрешения и что самое большее, на что способен человек, это оставаться человеком посреди своих слабостей, даже в пороке сохраняя достоинство.