И совершенно отдельно от живописи самой Клеа, мне следует вспомнить и отметить работу, что она делает для Балтазара. Она клинический художник. По каким-то причинам мой друг не удовлетворен обычным неряшливым методом фиксации медицинских отклонений с помощью фотографий. Он следует какой-то частной теории, придавая большое значение кожной пигментации на определенных ступенях его любимых болезней. Например, разрушительное действие сифилиса при каждой степени патологии Клеа запечатлела для него на больших цветных полотнах чудовищной прозрачности и нежности. В определенном смысле это настоящие произведения искусства; чисто утилитарные цели освободили художника от всякого долга по поводу самовыражения; она настроила себя на воспроизведение; и эти измученные и погруженные в ночной мрак человеческие члены, которые Балтазар ежедневно извлекает из длинной вереницы пациентов, лежащих у него в палате (как человек, вытаскивающий из бочки источенные яблоки), имеют все признаки рисованных человеческих лиц — животы, взрывающиеся, будто плавильные печи, кожные поверхности, морщинистые и шелушащиеся, как штукатурка, раковые опухоли, вырывающиеся из защитных резиновых мембран. Вспоминаю, как я увидел ее в первый раз за работой. Я обратился к Балтазару в клинику для того, чтобы собрать документы по какому-то официальному поводу, — это было связано с моей службой в школе. Сквозь стеклянные двери хирургического отделения я краем глаза увидел Клеа (которую тогда не знал), сидевшую под высохшей грушей в потрепанном садике. На ней был белый медицинский халат, а ее краски аккуратно лежали подле нее на куске мрамора. Перед художницей полупровалилась в плетеный стул феллашка с физиономией сфинкса, в юбке, задранной выше талии, — чтобы были видны некие части, избранные моим другом в качестве объекта для изучения.
Стоял великолепный весенний день, и в отделении отчетливо слышался галоп моря. Умелые, невинные пальцы Клеа двигались взад-вперед по бумажной белой поверхности, уверенно, ловко, с мудрой расчетливостью. На лице ее застыло сосредоточенное удовольствие специалиста, поглощенного проникновением в оттенки некоего редкостного тюльпана.
Когда умирала Мелисса, она посылала именно за Клеа, и именно Клеа проводила у ее изголовья целые ночи, рассказывая всякие истории и ухаживая за нею. Что до Скоби — я бы не рискнул сказать, что их извращения образовали между собой скрытую связь, глубоководный кабель, как бы связывающий два континента. Это было бы несправедливостью по отношению к ним обоим. Вне сомнений, старик понятия не имел ни о чем таком, а она, со своей стороны, благодаря своему исключительному такту удерживалась от того, чтобы дать ему понять, как пусто его любовное хвастовство. Истинно, они два сапога пара и истинно, они счастливы своими отношениями дочери и отца. Тот единственный раз, когда я услышал, что он подшучивает над нею в том смысле, что она до сих пор не замужем, ее милое личико округлилось и смягчилось, как у школьницы, а из глубины напускной серьезности, которая скрывала бесовский блеск ее серых глаз, прозвучал ответ, что она ждет настоящего мужчину, — на что Скоби мудро кивнул, согласившись, что она ведет себя верно.
Тот набросок Жюстины из кучи пыльных холстов в углу ее мастерской, именно он заставил меня потерять от Жюстины голову… набросок в три четверти поворота головы, данный так выразительно, явно незавершенный. Клеа уловила ее дыхание, проникла в самую суть, сострадая при этом, как мать своему ребенку, когда видит, что он мерзок, а для нее все же мил и прекрасен. «Это было давно», — сказала Клеа; и после долгих раздумий преподнесла мне его на день рождения. Сейчас он стоит под сводом на полке камина, напоминая мне о бездыханной, язвительной красоте темной, любимой головки Жюстины. Она только отстранила от губ сигарету и, кажется, вот-вот озвучит то, что уже возникло в ней, но не приблизилось достаточно, еще только различается. Губы же приоткрыты, готовые все облечь в слова.
Страсть к самооправданию объединяет и тех, чья совесть нечиста, и тех, кто ищет своим поступкам объяснений в философии: в обоих случаях она приводит к странностям в формах мышления. Идея не спонтанна, но умышленна. В случае Жюстины, эта страсть привела к нескончаемому потоку идей, спекуляций на прошлых и сегодняшних поступках, которые давят на нее, как вода на стены дамбы. И никому не нужные энергетические траты, страстные фантазии самокопания, от которых, разрушая умозаключения, никто не может ее избавить — поскольку они и сами без остановки все время меняются. Она раскидывает теории о самой себе, как лепестки ромашки. «Скажи, правда, что любовь — вся из одних парадоксов?» — спросила она раз у Арнаути. Помню, она и меня не раз спрашивала о том же своим туманным голосом, от которого вопрос выходил нежным и каким-то опасным: «Вероятно, я должна была сказать, что я разрешила себе быть с тобой, чтобы спастись от угрозы и бесчестья большой любви к тебе? Я знала, что спасаю Нессима каждый раз, как целую тебя».