Теперь времени на размышление не остается, потому что чирки и дикие утки, как дротики, просвистывают надо мной, и я начинаю медленно и методично стрелять. Мишеней так много, что глаза разбегаются. Ловлю себя на том, что пару раз делаю выстрел навскидку по всей группе. Если стрелять под прямым углом, то подбитая птица начинает пошатываться, затем описывает круг, на мгновение замирает и грациозно скользит вниз, как платок с женской руки. Тростники смыкаются над коричневыми телами, и тотчас неутомимый Фарадж отталкивается шестом, чтобы найти и принести трофей. Его лицо сияет возбуждением. Время от времени он издает пронзительный вопль.
Теперь они летят повсюду, под всеми возможными углами и с любой скоростью. Ружья беспорядочно рявкают, гоняя птиц взад-вперед над озером. Заметно, что многие стаи измучены войной, одиночки же, кажется, совсем потеряли голову от ужаса. Одна глупая молодая утка на мгновение приземляется на ялик, почти на расстоянии вытянутой руки от Фараджа, но в тот же миг увидав опасность, срывается прочь, вся в пене. Во всеобщей заразительной суете тяжело держать себя в руках и стрелять неторопливо. Солнце уже высоко, и ночная сырость исчезла. Через час я начал обливаться потом в этой теплой одежде. Солнце освещает покрытые рябью воды Мареотиса; над ними еще носятся птицы. К этому времени ялики уже полны мокрыми телами жертв, красная кровь струится из разбитых вдребезги клювов на днища лодок, прекрасные перья потускнели от смерти.
Уже к четверти девятого я выстреливаю последний патрон; Фарадж с целеустремленностью охотничьей собаки все еще разыскивает в тростниках оставшиеся тушки. Я закуриваю, и впервые чувствую себя свободным от теней предчувствий и предостережений — свободным дышать и еще раз собраться с мыслями. Удивительно, как перспектива смерти прекращает свободную игру ума, словно железный занавес отделяет будущее, которое одно питается надеждами и желаниями. Я чувствую щетину на своем небритом подбородке и мечтательно думаю о теплой ванной и горячем завтраке. Фарадж все еще без устали обыскивает островки осоки. Пальба ослабевает, и в некоторых частях озера уже устанавливается тишина. С тупой болью я думаю о Жюстине, которая где-то там, на другом берегу покрытой солнцем воды. Я не опасаюсь за ее безопасность, потому что оруженосцем она взяла моего верного слугу Хамида.
Мне сразу становится весело и легко на сердце, когда я кричу Фараджу, чтобы он прекратил свои поиски и пригнал обратно ялик. Он неохотно подчиняется, и мы в конце концов отправляемся назад, через озеро, по протокам и коридорам в тростнике.
«Восемь пар — мало», — говорит Фарадж, думая о набитых ягдташах профессионалов — Ралли и Каподистриа. «Для меня это очень хорошо, — говорю я. — Я — никудышный стрелок. Никогда так удачно не охотился». Мы вступаем в узкие протоки воды, которые ограничивают озеро, как миниатюрные каналы.
В конце, против света, я замечаю другой ялик, движущийся к нам; на нем вырисовывается знакомая фигура Нессима в старой шапке кротового меха с клапанами, завязанными на макушке. Я машу ему, но он не отвечает. Он отрешенно сидит на носу ялика, обхватив колени руками. «Нессим, — кричу я. — Как дела? У меня восемь пар, и одну я потерял». Лодки уже почти рядом, мы почти в устье последнего канала, ведущего к хижине. Нессим ждет, пока мы приблизимся на расстояние нескольких ярдов, и говорит со странной безмятежностью: «Ты слышал? Произошел несчастный случай. Каподистриа…», и внезапно сердце сжимается у меня в груди. «Каподистриа?» — заикаясь, произношу я. Нессим все еще сохраняет странный озорной безмятежный вид человека, отдыхающего после большого расхода энергии. «Он мертв», — говорит Нессим, и я слышу неожиданный гул заведенного гидроплана. Он кивает в сторону звука и добавляет таким же ровным голосом: «Его увозят в Александрию».
Тысячи приличествующих банальностей, тысячи общепринятых вопросов приходят мне на ум, но долгое время я не в силах вымолвить ни слова.
Остальные уже собрались на балконе, все заряжены беспокойством, все как будто стыдятся чего-то, напоминая группу беспечных школьников, когда дурацкая выходка одного из них заканчивается смертью другого. Шум гидроплана все еще прикрывает слышимость. В отдалении оживают крики и моторы автомобилей. Кучи утиных тушек, которые в нормальное время стали бы объектом самолюбивых обсуждений, лежат возле хижины анахроническим абсурдом. Выясняется, что смерть — относительная величина. Мы были готовы воспринять только определенный ее аспект, когда вступали с оружием в темное озеро. Смерть Каподистрии висит в стоячем воздухе как дурной запах, как плохая шутка.