Спустя три дня я в это же время суток выезжаю из леса, только с другой стороны, и в половине одиннадцатого подъезжаю к ее дому. Я останавливаю машину в прежнем месте, только разворачиваю в обратную сторону, свободных мест много, но это я считаю почти своим. Парковку я не оплачиваю. Если придут с проверкой, я уеду. Боюсь я меньше, и сейчас, как и в прошлый раз, ничего не происходит. Я сверилась со справочником, адрес верный, она что же, весь день дома сидит? Если я просижу тут до четырех, мне надо будет… что? Подремать? А вдруг мать сломала шейку бедра? Мой мозг этого принимать не желает, мой мозг пасует.
Я возвращаюсь домой с пустыми руками. А чем, интересно, я хотела эти самые руки занять? Жизнь так стремительно проходит. Столько решающих вопросов мы задаем лишь у себя в душе, столько тем стараемся не затрагивать, хотя люди, способные подсказать и прояснить, еще живы. Мы могли бы прийти к ним и потребовать ответа, но не делаем этого, потому что… Что? Потому что ответа мы все равно не получили бы, даже умоляй мы и упрашивай, или потому что цена – унижение, неловкость – чересчур высока. Мы отказываемся от необходимого знания, боясь неловкости, хотя неведомое, нерешенное может мучить нас всю жизнь, особенно по ночам – верно?
Возможно, мать ни при каких обстоятельствах не захочет говорить со мной, но поверить в такое мне сложно. Когда ребенок отрекается от родителей, это понятно, но чтобы родители отрекались, да еще и с таким упорством, от детей – это случается редко.
Я жила в ее теле девять месяцев, она родила меня в страданиях и не дала умереть, я сосала молоко из ее груди, она смывала с моего тела нечистоты и одевала в чистое, укладывала меня в кровать – наверное, теплую. Она укачивала и баюкала меня, даже если ее чувства ко мне были двойственными, когда у меня прорезались зубы, она чистила их, учила меня говорить: ма-ма, в те времена ответственность за все это лежала только на материнских плечах. Человек, частью которого я когда-то себя считала, с которым жила в симбиозе, от которого была полностью зависима во всех отношениях, чей отказ от меня угрожал моему существованию, за которым я поэтому неотступно следила, в чьи звуки вслушивалась, к которому были обращены все мои чувства, что шептала она мне, укачивая и баюкая, какую колыбельную.
Если я смогу убедить ее выслушать и каким-то образом принять мою историю, новой жизнью мы не заживем, мы чересчур старые, но возможно, мы обретем покой. Который поглотит ее, как мне думается, бесконечные обвинения в мой адрес, изнуряющие и ее тоже: неблагодарная, подлая, черствая, циничная.
Весной перед тем жарким летом я ходила в театр на «Дикую утку», и у меня будто кто-то забрал самообман. Жить с ним было тяжело, но и лишиться сложно, ведь как теперь жить без него? Некоторым необходимо чувствовать себя людьми достойными, но самообман, в котором живут одни, порой вредит другим, поэтому я отлично понимала желание Грегерса Верле развеять пелену самообмана, чтобы все вокруг осознали, в какой действительности живут, и ухватились за эту возможность изменить свою жизнь. Вот только на то, чтобы изменить жизнь, нужны силы, и все имеет свою цену, а у кого-то нет ни сил, ни возможности заплатить, и в «Дикой утке» добром это не заканчивается, поэтому, поняв, что собирается сделать Хедвиг, я едва не закричала: «Он того не стоит, живи собственной жизнью!» Тем же летом я уехала, Марк стал моим спасением, а теперь, вернувшись, кто я – Хедвиг или Грегерс Верле?
Когда мать научилась подавать голос, похоронив ту бессловесную мать, чьи молчаливые крики я непрерывно слышу по ночам?
Каждое утро я надеваю рабочую одежду, открываю дверь мастерской и окунаюсь в пьянящий запах краски, терпентина и влажных холстов, но фигура передо мной остается невыразительным наброском, пространству вокруг нее недостает глубины. Я смотрю на нее, и меня накрывает уныние, может, я зря приехала сюда, «домой», возможно, разбуженных чувств и воспоминаний недостаточно для вдохновения, значит, возвращение домой лишь доказывает, что решение уехать было правильным? И тем не менее в мастерской меня охватывает беспокойство, какое бывает перед прорывом, просто выносить его трудно, и я, чтобы скрасить себе одиночество, рисую угольным карандашом Марка.
Я знаю дорогу и меньше боюсь, меньше стыжусь, я спустилась с четырнадцатого этажа и приехала со стороны моря, я сижу в машине и созерцаю и сегодня вижу ее, никаких сомнений и быть не может, с чего я вообще решила, что могу не узнать ее, я вижу ее: мать!