Сейчас четверть одиннадцатого, я зажгла обогревающую лампу на террасе, затопила камин на улице, укрылась пледом и смотрю на фьорд. Позади – мастерская, где я уже давно не работала, чтобы не бередить чувства, я не открываю туда дверь. Если дом Рут стоит на холме, возможно, из окон они видят то же, что и я, только издалека, фьорд, например, но вряд ли. Мать и Рут смотрят на огонь, мать вытягивает ноги к камину, она такая мерзлячка. Рут идет на кухню слегка прибраться, мать смотрит на огонь. Совсем недавно она узнала, что я вернулась сюда, и эта весть оглушила ее. Они поняли, что Марк умер. Мина рассказала об этом кому-то, и ее слова передали еще кому-то, и далее по цепочке. Возможно, матери жаль меня, потому что я так рано потеряла мужа. Нет, ей пришлось тяжелее, когда умер ее собственный муж, ведь она прожила с ним намного дольше, да и вообще, где в минуты их невзгод была я? Сидя у камина, мать подсчитывает долги. Послушай я ее и отца и останься с Торлейфом – если верить справочнику, тот по-прежнему живет в доме, где вырос, вместе с некой Меретой Софией Хаген, – моя жизнь была бы совершенно иной, лучше. Но если мать хотя бы на секунду задумывается о том, одиноко ли мне, делится ли она этой мыслью с моей сестрой? Мучительный вопрос.
Рут с матерью заключили пакт, гласный или негласный, о том, что никто из них не станет общаться со мной, и нарушить этот пакт мать не может. Мать зависит от Рут, во всех смыслах зависит. Мать должна выражать благодарность Рут, мать благодарна Рут за то, что та исполняет все ее желания, и мать исполнит желание Рут не общаться со мной. Если я позвоню, мать не должна отвечать. Если же мать ответит на мой звонок, это может иметь последствия, Рут оскорбится и отдалится от нее, так рисковать матери нельзя. В моем воображении Рут строгая. Вероятно, Рут задается вопросом, не думает ли мать обо мне чаще, чем старается показать. Возможно, Рут боится, что мать тоскует по мне, подобно супруге, ради спасения брака простившей измену мужа, которая впоследствии мучается вопросом, не мечтает ли ее благоверный по-прежнему о любовнице, лишь утраченным владеешь вечно. Как же это горько для верного, жертвующего собой ребенка, когда родители тоскуют по блудному сыну. Думаю, впрочем, что здесь все иначе. Думаю, в людях, которые проводят много времени вместе, развивается взаимная зависимость, хотя она порой мешает и досаждает, подобно цепям, которые сложно разорвать, особенно если они давят на лодыжку или горло, туда, где кожа тонкая.
Мать сидит перед камином в доме моей сестры, в комнате лишь они вдвоем. Рут предлагает матери еще бокал портвейна, чтобы спалось крепче, и мать соглашается, хуже не будет. Скоро они разойдутся по комнатам, завтра их ждет новый день, особенно Рут, ведь ей на работу. По пути туда она подбросит мать до дома номер двадцать два по улице Арне Брюнс гате, но пока в доме моей сестры тихо и спокойно, они вдвоем сидят возле камина. Способны ли они открыться друг другу в такой момент, насколько хватит их честности? Готова ли мать доверить Рут самые сокровенные свои мысли, если мысли эти – обо мне? Нет. Там, возле камина, между ними повисает недоговоренность, может, я просто не хочу дарить им покой? Но скорее всего, они думают в унисон, там, перед камином, они дышат покоем, и тем лучше для них.
Одиноко ли мне? Нет. Не так, как они это себе представляют, потому что одиночество я чувствовала всегда. Для меня это чувство постоянное. Я ощущала его, даже будучи рядом с Марком, хотя в те годы оно было не таким острым, потому что я делилась им с Марком, а он разделял это чувство. Марку тоже было одиноко. После его смерти, спустя два года тяжелой скорби, ко мне вернулось прежнее чувство, то, что было со мной в детстве и юности, знакомое и почти родное, с Марком оно лишь дало мне передышку. У меня была бумага, мои карандаши, у меня есть холсты, и тюбики с краской, и кисточки, у меня есть Джон, он так близок мне, что ближе не бывает, ближе я и не осмелюсь никого подпустить, потому что сама – травмированный ребенок. Нет в мире того, чего мне недостает. Разве что знания.
Я захожу в комнату, смотрю в зеркало и вижу, что мое тело приобретает очертания материнской фигуры, будто я – положенная в форму глина.
После я все же иду в мастерскую, где провожу ночь, работаю угольным карандашом, не выпрямившись по-боевому, как перед холстом, а ссутулившись и склонившись над грубой бумагой, шуршанье карандаша о бумагу успокаивает меня. Я рисую мать как мое отражение и замечаю, что материнские губы складываются в слова, она говорит, что много страдала из-за меня.