К тому же у Хемингуэя главный герой произведения – это Альтер эго его самого. И вот этот главный герой «свалял дурака», выстрелив рано утром 2 июля 1961 года из своего любимого охотничьего ружья себе в рот. Не оставив при этом никакой предсмертной записки…
«Мужчина не имеет права умирать в постели. Либо в бою, либо пуля в лоб», – не раз говорил он незадолго до трагической развязки. «Подарил мне Господь свободу – умереть от своей руки»…
Кто или что было «последним зверем» Хемингуэя, которого он пытался убить в себе, так и осталось загадкой, разрешить которую теперь вряд ли удастся… Может быть, это был страх – перед уже ощутимой физической немощью. А может быть, ещё более сильный страх оттого, что плохо пишется. А в уже написанных произведениях есть явные провалы. А ведь Хемингуэй не раз говорил, что «когда он не пишет, он чувствует себя абсолютно несчастным и противен самому себе». Ведь для него писательство было главным делом жизни. Именно так, не иначе, он это и воспринимал… И именно в это время его начинают преследовать депрессии, так не присущие ему, которые он пытается заглушить уже привычным способом – алкоголем. А его размышления о гениях и простых подмастерьях склоняют его в собственных глазах к последним… Ибо гений на то и гений, что он «застрахован» от неудач. Он может не закончить какую-то вещь, но провалов у него быть не может. Гений неисчерпаем, в отличие от простого художника. Именно поэтому у него нет вторичных произведений. Ведь гений – это тот, кто либо создаёт новый мир, либо переворачивает наши представления о мире старом, привычном. Как многие пытались этого достичь, но потерпели неудачу. Пикассо, например, попробовал разобрать мир на квадратики, кубики. Однако создать из своих кубиков новый мир ему не удалось…
Может быть, все эти размышления и сравнения возникали у Хемингуэя от того, что он только что закончил писать книгу «Праздник, который всегда с тобой», которой он не придавал особого значения, но в которой есть очень много и начинающих художников и писателей, которых «Хэм» встречал в Париже, живя там с первой своей женой Хэдли.
Многие реальные персонажи этой книги мнили себя гениями, но ими, увы, не стали, не выдержав проверку временем. А многие, которые не мнили себя таковыми, – Сезанн, Гоген, Ван Гон – таковыми стали…
Я прервал свои размышления, унесшие меня так далеко от задуманного, и попытался сосредоточиться на пейзаже, который хотел описать, и вновь стал пристально смотреть в окно. За которым вдали, с правой стороны, похожий своим чётким «профильным» контуром на тяжёлый, громоздкий старинный чугунный угольный утюг, темнел, готовый разгладить и без того идеально гладкую поверхность вод, мыс Толстый. Стального цвета «скатерть» озера перед ним была туго натянута на необъятном «столе» Байкала.
Ну вот, я уже начал словесными мазками обозначать заоконный пейзаж. Жаль, что «мазки» получаются какие-то серые, неяркие, выспренние даже… Надо насытить написанное оригинальными, неожиданными размышлениями…
Как там у Пушкина?
«Точность и краткость – вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей – без них блестящие выражения ни к чему не служат». Вот как у него точно сказано об Арапе Петра Великого в одноимённом произведении: «Ибрагим отличался умом точным и наблюдательным. …проводил дни однообразные, но деятельные». Как просто, как видимо всё! У меня же пока есть только интрига, которая не соединена с плотностью эпоса, что, пожалуй, должно присутствовать в любом достойном художественном произведении. Ибо герой рассказа не может быть, не должен быть лишь носителем определённого тезиса…
Что-то уж больно замороченные, наукообразные мысли полезли мне в голову… А где ж их взять, мыслей простых и чудесных. То есть «мыслей и мыслей…», если они тут же возвращаются к нашей ссоре с женой. К тому, как незаслуженно и мелочно обидел я её. И как у неё от изумления вдруг округлились глаза. Ведь «удара под дых» от близкого человека она никак не ожидала. И это моё небрежно брошенное «Пока…» перед уходом и – хлопанье дверью от внутреннего раздражения, с которым не смог справиться. И раздражение-то было в основном от того, что дома не писалось, всё отвлекало что-то. Казалось, от главного…
Стыдно, ох как стыдно теперь. Вместо того, чтобы обнять жену, приглашающую обедать. Поблагодарить её за заботу. Сказать: «Прости, дорогая, что я порою бываю несдержан и груб». Я наговорил ей всякой ерунды.
– …Да, теперь мне совершенно ясно, что мне надо побыть одному! Чтобы перед глазами никто не мельтешил! Не мешал работать и… жить так, как я этого хочу!
– Я мешаю тебе жить?!.
Слёз я уже не видел – Ирина ушла в спальню. Всхлипов тоже не слышал. Жена всегда плакала очень тихо… Слёзы просто струились по её щекам, а в глазах стояло застывшее удивление от незаслуженной обиды. «А обидеть тебя, мать, может даже муравей, при твоём-то характере», – как говорил о ней наш сын. И это было действительно правдой, при её необычайно кротком характере…
В этот день – Пушкинского лицея, я так ничего и не написал…