Читаем Живая память. Великая Отечественная: правда о войне. В 3-х томах. Том 3. полностью

Сегодня можно многое прочесть о войне, просмотреть километры кинодокументов. Еще живы люди, которые способны рассказать о своей фронтовой молодости моим детям и внукам. Но это уже иное восприятие, лишенное живых примет послевоенного быта, пропущенное через фильтр времени. И не будет того замечательного рассказчика-калеки с его мятым пиджаком, одетым на голое тело, и медалью «За отвагу», которую каждый из нас считал за честь подержать в руках.

Преемственность поколений, вероятно, в том и состоит, что каждое последующее успевает взять от предыдущего максимум живой памяти и передать ее дальше. Это и есть подлинная нить истории, а все остальное — лишь ее отражение и интерпретации.

Мы помним войну той памятью, которая вошла в нас через фронтовые фотографии наших юных отцов. Когда их рассматривает моя пятнадцатилетняя дочь, она видит в них только одну из страниц семейной фотолетописи, такую же, как остальные. Я же помню эти фотоснимки в руках отца, еще совсем молодого. Мне не составляло труда соединить в одно целое худющего лейтенанта на фотографиях с человеком, который скупо и обыденно рассказывал о своей рядовой фронтовой биографии. И, может быть, именно житейской простотой, доверительностью, личностным мироощущением эти рассказы становились для меня высшей правдой о войне.

Из рассказов отца: «…Осенью 43-го под Киевом я уже обстрелянный был, животом от каждого разрыва не маялся. Сижу в окопе под жуткой бомбежкой, трофейные галеты жую и на небо посматриваю. У меня еще с первого фронтового дня, когда под бомбежку попал, привычка появилась. От страха, наверное. Вотрусь спиной в окоп, голову в плечи вожму, а смотрю вверх, туда, откуда смерть заявиться может. Вроде как стараюсь ее упредить, увернуться успеть. Сижу, глаза жмурю, когда землей плеснет. И тут удар, прямо в лицо, в рот. Сначала ничего не понял. Чувствую — во рту каша, будто кто-то мне целую пачку галет туда запихнул. Попытался сплюнуть, ну и, сам понимаешь, вывалились из меня окровавленные галеты вместе с зубами и клочьями мяса. Осколок здоровенный был, почти с кулак, но, видимо, на излете ударил.

Тут капитан, ротный, мимо бежит. Погиб он потом. Глянул и говорит: „Что хлебало разинул? На, — сует мне вату с бинтами, — утрись и давай в тыл“. Перевязали меня кое-как. Выполз из окопа и попытался своим ходом до медсанбата добраться. Да сил не хватило. Добрел до какой-то хаты. Ночь уже. Хозяйка увидела меня, охнула и сразу к чугунку с горячей водой потащила — присохшие бинты отпаривать. Сунула лицом в воду… В общем, отодрали кое-как. Голова кругом, боль жуткая. Но не это главное. Пока она мне перевязку готовила, увидел я себя в зеркале: вместо рта — черная дыра. И первая мысль: „Мне же только двадцать лет. Теперь ни одна девчонка не полюбит…“»

В начале 80-х отец провожал меня в длительную командировку в Западную Германию. На вокзале сказал в полушутку: «Передавай им от меня привет. Помнят, наверное, нашего брата!» Тогда я не придал значения этим словам, полагая, что тема войны вряд ли будет присутствовать в моем общении с немцами. На деле же получилось так, что почти не было разговора или встречи, где бы она не возникала.

Седовласый поджарый профессор Боннского университета азартно рассказывал мне, как учил русский язык в лагере для военнопленных под Одессой, называя это время одним из лучших периодов своей жизни. «Я прочел в подлиннике Достоевского и впервые понял русскую душу, — говорил он. — У меня было время понять свою вину перед этим народом, трагедию войны и своего участия в ней. Счастье, что я вовремя попал в плен».

Запомнился разговор в одной семье, где меня гостеприимно принимали в течение нескольких дней. Ее глава, пожилой немощный немец со слезящимися глазами, узнав, что мой отец воевал, стал горячо просить передать ему привет от простого немецкого солдата, у которого, как он говорил, совесть чиста, на нем нет крови. А потом принес фотографию, с которой на меня смотрел молодой парень в страшной своей узнаваемостью форме. Закатанные рукава, «шмайссер» через плечо, каска. И все это на фоне типично российской деревенской улицы.

Эффект был потрясающий. Я не мог отделаться от мысли, что кто-то из этих двоих — плачущий старик или парень на фотографии — говорит неправду. Не мог представить одного бравым воякой, но и не принимал, физически не мог принять оправданий от молодого солдата, улыбающегося мне с фотографии.

Узнав об этом эпизоде, отец отреагировал спокойно: «В то, что не стрелял, не верю. А привет принимается. Мучается человек — значит совесть есть».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже