«Ода бессмертия» — вещь о многом, в том числе о времени и памяти. Некогда, восемнадцатилетней девушкой, бывшей школьницей, студенткой, Стефани не очень-то верила в подлинность и ценность тех откровений раннего детства, о которых говорит поэт. Ей думалось, что дети вряд ли несут на себе какое-то особое благословение или печать блаженства.
Теперь, в двадцать пять, она чувствовала себя если не старой, то взрослой: у неё был сын, — и её куда больше увлекала мысль о
Её особенное внимание сейчас привлекли две идущие подряд, друг за дружкой, строфы о Ребёнке. Первая из них (VII) начинается со слов: «Узри Ребёнка средь даров земных». В ней описано, как он заранее примеривается к различным церемониям и ролям, что уже начертал в своём плане, или «грёзе человечьего житья». Как актёр, он готов участвовать в свадьбах и похоронах, в праздниках и шествиях скорби, — это перекликается, конечно, с семью возрастами-ролями человека из знаменитого шекспировского монолога. Кроме того, это напоминает, если честно, и социологическую проповедь Гидеона. Но вот следующая, VIII строфа, которую Кольридж, друг и критик Вордсворта, находил неубедительной и пугающей[109]
, — представляет собой целую вереницу метафор, описывающих жизнь души при посредстве понятий бездны и заточения в земных оковах. Ребёнок — к неудовольствию и недоумению Кольриджа! — превращается в мудреца и пророка:Внезапно Стефани открылось, что сквозной образ «бездны» в этой строфе — часть вордсвортовского представления о тьме, которой объята жизнь и мысль. И что своей правдивостью это представление не уступает описанию человеческих обрядов и ролей в строфе предшествующей, строфы колеблются, как чашки весов. И сходятся вместе, уравновешиваются в заключительных строчках VIII строфы, где поэт уверяет Ребёнка, что по мере взросления, с годами благословенное облако вокруг него развеется:
«Вечная бездна» — во́ды Книги Бытие становятся бездной, глубиной, которой достигает корень, пытаясь преодолеть своё заточение, груз земных забот и холодов. Стефани как раз доросла до понимания того, насколько «обыденные заботы» могут отяготить человека. Строки поэта тронули её (как в своё время в родильном отделении тронула точностью мысль — «погрязла в биологии»). Она почувствовала высокую радость оттого, что поняла: земные роли ребёнка-актёра сложно соразмерены с земным заточением и вечной бездной. В этой идее, в этом объяснении была какая-то удивительная свобода! Стефани посмотрела на часы, поняла, что записать или даже получше обдумать уже не удастся. Несколько минут назад ей чудилось, что это было какое-то откровение, явление истины. Теперь кажется — простая, хотя и верная догадка…
Маркус спустился вниз вместе с Уильямом. Миссис Ортон выпрямилась в кресле, растопырила толстые колени.
— Ну наконец. Давай-ка его мне сюда. Посмотрю, хорошо ли ты его обслужил.
— Всё у него в порядке. Я его держу. Погуляю с ним по дому.
— Говорят, дай ребёнка.
— Может, не надо? Я с ним похожу.
— Откуда тебе понимать, как младенца удовольствовать? Думаешь, удобно ему? Ты посмотри-ка на себя. Локти торчат во все стороны. Бестолковый из бестолковых.
Маркус отступил к подножью лестницы, не хотелось отдавать ей Уильяма. У неё посередине кисейной манишки — брошь с несколькими тряпичными чайными розами, острая булавка торчит вперёд. Маркусу не хотелось уступать Уильяма, чтоб она не увидела, какие там фокусы с подгузником. Не хотелось, чтобы Уильяма притиснули к этой булавке.