Так, если раньше тела погребались в неосвещенной земле в простых ящиках, то теперь их хоронят на трех кладбищах, освященных еще при старом режиме, но как хоронят! – просто сваливают трупы в общую яму-могилу и густо присыпают негашеной известью! Вот и разбери, какое погребение лучше!
Да и незачем теперь вспоминать гражданский уголовный трибунал – его больше нет, есть Революционный трибунал. Нет больше и прежних орудий казни – виселиц, станка для колесования, плахи, – есть машина для отрубления голов, совершенно случайно получившая нейтральное название «гильотины». Нет больше и священников, никто не причащает и не утешает осужденных перед смертью, – зато вера, которая воодушевляет теперь большинство казнимых и позволяет многим из них умирать в редком спокойствии духа, не может быть сравнима со старыми верованиями, – эта странная и малопонятная для Сансона вера в философию Вольтера, Руссо и прочих безвременно ушедших просветителей. Жалко, что ушедших, – вот бы и до них добраться революционному мечу, – ведь это по их вине (так это дело понимает Сансон) совершаются ныне бесчисленные жестокости и профанируется само правосудие.
Они думают, что они изменили мир! Ну, ввели новые революционные обряды: и пушки палят, и барабаны бьют, а головы скатываются, как и прежде. Да и многое еще остается по-старому: и в первую очередь – крики жаждущей крови толпы (что с того, что она кричит ныне «Да здравствует Республика!», а не «Да здравствует король!»).
А на процессе 29 прериаля (а до него и на процессе Руери!) вспомнили и старые добрые времена – все пятьдесят с лишком осужденных были обряжены в «красные рубахи» (как «отцеубийцы», естественно, – ведь их обвинили в заговоре и покушении на жизнь Робеспьера – нового «Отца Отечества»!).
Сансон тогда еле управился со всеми своими восемью помощниками. Казнить в один присест пятьдесят четыре человека – такого еще никогда не бывало при короле, да и не могло быть! Это было воистину торжество гильотины, а не торжество
Да, горячее было дело 29 прериаля. Впрочем, сегодня предстоит работа, видимо, не менее горячая. Мир сошел с ума, но последним, кто сойдет с ума в этом мире, будет он – Шарль Анрио Сансон. Хотя поволноваться и предстоит. Еще бы! – Сто пятьдесят четыре заговорщика Люксембургской тюрьмы, единовременно направляемых в Революционный трибунал, – это вам не старый режим! Ну и что с того, что их разделили на три партии! Хотя все происходящее для граждан-исполнителей входит в привычку, можно будет и не успеть уложиться в положенное им время! Попробуйте-ка их тут всех быстро обслужить, всех тех, которые поступят сегодня из трибунала: снять рединготы и камзолы, остричь волосы, спороть воротники, связать руки… А потом еще и выстроить в цепочку и рассадить по телегам… Можно догадаться, что тут и в час не управишься! А там им еще предстоит долгий путь к Тронной заставе и время на саму процедуру обработки…
– Пятьдесят девять, – прервал размышления Сансона его старший помощник Деморе. Наклонившись к своему начальнику так, что с его голой груди свесилась медная игрушечная гильотинка, носимая им вместо нательного крестика, он выжидательно посмотрел ему прямо в глаза.
Шарль Анрио бесстрастно встретил его взгляд и кивнул: начинайте.
– Вся Франция смотрит на вас, граждане! – удивленно-иронически отозвался один из жандармов. Кто-то из помощников Шарля Анрио ответил ему шуткой (кажется, Жако), и Сансон недовольно покосился в его сторону. Он не терпел подобных проявлений эмоций от своих ассистентов: ни верноподданнических при короле, ни патриотических при революции, – служителям эшафота отказано в выражении любых чувств, – они просто должны выполнять свою работу, – и тут до него дошло, что имел в виду жандарм: «Пятьдесят девять! – повторил он машинально про себя. – Пятьдесят девять!»