– Что же делать, Марат? – спускаясь по лестнице из зала заседаний, Сен-Жюст обратил внимание на пеструю толпу секционеров, окружавших Друга народа и не дававших ему пройти. Марат, который, сопя, с яростью пытался пробиться сквозь них, наконец остановился, взглянул на целующихся внизу депутатов и почти сплюнул своим обычным страшным (наводящим на врагов почти такой же ужас, как и его
– Как же так, вы всю ночь били в набат, вот уже целый день, как вы вооружились! И вы не знаете, что вам делать? Мне нечего сказать людям, лишившимся рассудка!
– Марат! Марат! Спаси нас! – послышались жалобно-растерянные возгласы.
Сен-Жюст качнул головой, вспоминая слова Кутона, сказанные им сегодня о Марате: «Пусть же объединятся все те, кто хочет спасти Республику. Я ни за Марата, ни за Бриссо, я поступаю так, как велит мне совесть». Хороши же были жирондисты, если завели всех в такую ситуацию, когда парижанам, а теперь уже и Конвенту, оставалось делать выбор лишь между Бриссо и Маратом! Кутон был не прав: третьего пути уже не существовало. И уже не было и выбора между двумя оставшимися путями. Перед ними лежал путь, по которому совсем недавно никто не хотел идти. Путь Марата. Потому что путь жирондистов лежал в никуда. А теперь они и сами должны были уйти в никуда.
Правда, в тот день 31 мая жирондисты не пали. Они были низвергнуты через две ночи и один день – 2 июня 1793 года Жирондистский Апокалипсис завершился…
…Один его вид наводил ужас. Когда он, маленький, неряшливый, с длинными руками, черными, как смоль, сальными волосами, перевязанными грязной тряпкой, с хищным оскалом широкого рта, запахнутый в старый репсовый халат, в стоптанных башмаках, всем своим видом напомнивший клошара, собиравшего у паперти собора Парижской Богоматери милостыню, входил в зал заседаний Национального конвента, депутаты (большей частью респектабельные, с золотыми часами, в пышных галстуках, а кое-кто даже еще и в париках!) отшатывались от него, как от зачумленного. Но вот он всходил на трибуну, вынимал из-за пояса длинный пистолет, клал его перед собой и начинал говорить… Речи его не отличались разнообразием. В них он требовал одного и того же – все больших и больших казней, вернее даже не казней – расправ над все умножающимися
Таким Сен-Жюст и запомнил Марата: кривляющегося, размахивающего руками, смешно выговаривающего французские слова [90]
, нелепого, страшного и трагичного в своем одиночестве.Несмотря на то, что по прошествии времени большинство «предупреждений-пророчеств» Марата сбывались [91]
, в Конвенте он был совершенно одинок. Никто не понимал, чего же он хочет добиться своимиНе понимал этого и Сен-Жюст. При жизни Марата он и не предполагал, что после его смерти сам станет глашатаем главной идеи покойного – идеи революционной диктатуры, внезапно осознав ее необходимость у гроба Друга народа.
А еще позже, уже незадолго до конца, Сен-Жюст окончательно поймет и причину странного, казавшегося «полубезумным», поведения Марата.
Осознав еще в самом начале революции недостижимость ее конечной цели –
о том, что стоящим у власти
Но эта истина открылась Сен-Жюсту только в последний день его жизни…
А пока в первые месяцы Конвента он только присматривался к Марату, давно заявлявшему о себе (как и Робеспьер), как о «голосе народа».
Сен-Жюст надеялся, что этот «голос» поймет и примет принципы его первой речи о суде над королем, которую он произнес 13 ноября прошлого года, как ее понял и принял Робеспьер. В конце концов, Антуан в точности «по-маратовски» потребовал казнить монарха без суда, считая, что Людовик XVI обвинен уже самой революцией
10 августа. Подобно тому, как сам Марат призывал расправиться с лавочниками-спекулянтами без суда, утверждая, что они обвинены уже самими действиями против них народа. Не тут то было.
«Подобными доктринами Республике причиняют больше зла, чем все тираны мира вместе взятые», – так якобы заявил Друг народа сидевшему рядом с ним Дюбуа-Крансе, выслушав речь Сен-Жюста.