— Да. Могу я с вами поговорить?
— Конечно, ну конечно же, хотя минута не совсем подходящая, о чем я должна сразу предупредить… идемте… не очень-то подходящее время, я как раз разгребаю свои залежи, упаковываю чемодан, навожу порядок… нет, нам дальше… дело в том, что завтра я уезжаю в Абердин, на целый семестр… осторожно, здесь две ступеньки… по обмену, в Абердин, но вовсе не собираюсь отказываться от комнаты, ее вполне может занять на это время кто-нибудь из сокурсников, ведь в Абердине я не останусь, наверняка нет… вот теперь налево… и знаете, в подобном случае сам собой напрашивается вопрос, не достаточная ли причина такой семестр, чтобы составить завещание, знаете, когда упаковываешь чемоданы, тобой невольно овладевают странные мысли, они и вам, видимо, не чужды… но вот мы и пришли, заходите, пожалуйста… да, на этот раз я дольше всего пробуду за границей.
Ну что твой пулемет, думает Пундт, тараторит — точно строчит из пулемета, а ни единой мысли, которую можно повторить, не остается.
— Надеюсь, вам не помешает, что в комнате такое разорение… присаживайтесь, пожалуйста… и если позволите, я буду упаковываться, а проигрыватель выключите.
И вот директор Пундт сидит в невыносимо светлой комнате с такой низкой мебелью, что невольно задаешься вопросом, почему бы вообще от нее не отказаться: от стола, к примеру, высота которого, на взгляд Пундта, не превышает высоты спичечной коробки, от кресел, что едва поднимают сидящего над полом и вдобавок заставляют его скрючиться, или от диван — кровати, на которой человек нормального роста, надо полагать, даже не сможет сидя раздеться. Все здесь низенькое, плоское, какое-то сгорбленное, все укорочено и точно приросло к полу, словно здесь ждали бури и постарались не оказать ей сопротивления, чтобы она растеклась в пустоте. Валентин Пундт не хочет, да и не может решить, какого определения заслуживает его поза; он как будто даже возлежит, во всяком случае он занял одно из кресел, и теперь ему представляется, что он растянулся на плоту и его куда-то гонит несущийся поток, выбрасывая на поверхность вокруг него свою добычу: туфли, скоросшиватели, плечики, баночки и флакончики, можно даже разглядеть свинку-копилку и, конечно же, книги, чемоданы, белье, разверстые дорожные сумки. Лилли Флигге в красных брючках фланирует меж дрейфующими предметами, вылавливает их, сортирует, укладывает и рассовывает по чемоданам, куда попадают и фотографии в рамках, вот сверху уже лежит Майк Митчнер.
Лилли снова позабыла, кто сидит в ее комнате, молча наблюдая, как она пакует чемоданы; а может, думает Пундт, она боится расспросов и воспоминаний и поэтому оттягивает разговор; но тут, стоя далеко от окна, и тише, чем обычно, Лилли внезапно обращается к нему. Она говорит:
— Я не знаю, зачем вы пришли, хотите ли вы мне что-то рассказать или хотите что-то от меня услышать, но знайте одно: мы с Харальдом расстались… За несколько месяцев до того, как это случилось.
Пундт смотрит на Лилли выжидательно, у нее в руках свитер, его молния разошлась, и Лилли, стоя под торшером у окна, пытается ее починить, но вот Лилли подходит к чемодану, шаг ее сопровождают какие-то хлопки — это хлопают широченные брюки с отворотами, как у плотников. Она прикладывает к себе свитер, пустые рукава забрасывает за спину, скептически разглядывает в зеркало свое мгновенное объятие со свитером, затем все так же на весу складывает свитер, и тот исчезает в дорожной сумке. Да, думает Пундт, ей надо бы прослушать лекции по упаковке вещей, хотя бы на вечерних общеобразовательных курсах.
— Мы расстались, да-да, по доброму согласию, точнее сказать, по-дружески. Мы понимали, что дальше так продолжаться не может, нет, не может.
— Но не это же послужило причиной его поступка, — говорит Пундт.
— Нет, это не послужило причиной, — отвечает она. — Всегда найдется тысяча причин, и уж по меньшей мере — две. У Харальда тоже была тысяча причин.
Она выдвигает какой-то ящик, начинает повязывать голову разными платками, яркими, цветастыми платками, в нерешительности разглядывает их в зеркало; в конце концов рывком сминает их и запихивает, пожимая плечами, в чемодан; в Абердине, надо думать, постоянные ветры, а потому платков нужно захватить побольше.
— Вы знали его лучше, чем кто-либо другой, — говорит Пундт. — Какие же это были причины?