Во многих разговорах (особенно, когда речь заходит об актуальном слове, которое нужно народу, будто хлеб, воздух и штурмовики Ил-2 Красной Армии) происходит путаница между понятиями "журналистика", "глянцевая журналистика" и "вообще журналистика". Они чем-то похожи, но и слова "Милостивый государь" и "Государь император" тоже похожи. То есть, есть довольно много журналистик — что очень часто становится предметом спекуляции: светский хроникёр соотносит себя с Бобом Вудвордом и Карлом Бернстайном, а автор рекламно-туристического издания — с Сенкевичем. И как побьют какого-нибудь сотрудника журнала в баре, так он становится жертвой битвы между Правдой и Неправдой.
Общество спорит как слепые о слоне. Да и чёрт его поймёт, есть ли этот слон в тёмной комнате. Только, произнося все эти очевидные и скучные слова, я не стал бы так пессимистичен — всё как всегда. Доблестей и зла не так много, ну, есть некоторая тревожность людей, которые боятся оказать ненужными, ну так тоже можно понять.
Я в газете не работаю. Нет, немного утешает, что нам, временно неработающим лицам, принадлежит 90 % автомобилей "бентли" в этом городе, но это утешение довольно слабое.
Но есть разный тип потери работы — личный и конец социальной необходимости в какой-то страте.
Ну, случилось перепроизводство не очень квалифицированных мужчин и женщин, которые производили некий дотационный продукт. Мне неприятно признаваться, что я один из них, но что уж делать. Но так ведь и обратное не весьма хорошо — выводить из этого ужасное противостояние. Учителям фехтования и выездки тоже пришлось несладко — спрос на них уменьшился. Человек, осознав свою ненужность, либо совершает резкие порывистые движения, либо их не совершает. Второе мне предпочтительнее.
История про то, что два раза не вставать
Евсюков шёл по узкой тропинке, и мы шли за ним, раздвигая ветки, — будто плыли брассом. Хозяин то и дело останавливался и тыкал во что-то невидимое:
— Вот у меня грядки — загляденье! Засеешь абы как, посадишь на скорую руку, а ведь всегда вырастет что-то интересное, неожиданное: арбуз — не арбуз, тыква — не тыква, огурец — не огурец… Прелесть что за место.
Какой-то человек в наглаженных — были видны стрелки — брюках спал под кустом. Галстука или бабочки, правда, видно не было.
И вот мы выпали из кустов на освещённое пространство перед домом, где у крыльца ревел сталинским паровозом самовар. Самовар был похож на самого Евсюкова — небольшой, но крепкий, заслуженный как прапорщик, вся грудь в медалях, а внутри бьётся негаснущая душа героического человека.
Впереди перед нами шёл пир, но сам могучий, хоть и небольшой дом Евсюкова стоял во мраке. Лишь по веранде свет растёкся жёлтым куском сливочного масла. Свет переливался через край и стекал на лужайку. Плясали в нём мошки и бабочки, на мгновенье замирая в неподвижности.
Круглые и лохматые затылки склонились над столом. Шёл бой с ковригами и расстегаями. Плыл над головами цыплёнок, и из лесу кукушка рыдала по нему нескончаемую погребальную песню. Вот он, жалкое подобие человека без перьев, сбрасывал с себя капустный саван, помидорные ризы, а мародёры откидывали прочь с тельца погребальный крестик сельдерея. Ребристый графин, крепкий ветеран войн и революций, скакал над столом.
Гремели из темноты дома часы, отбивая что-то длинное, но ещё не полуночное.
И на этот пир опаздывали мы, но ещё не опоздали, пока в ночной прохладе плыли к веранде, пока, загребая руками и ногами, приближали к себе кусок пирога и бесстыдное нутро кулебяки.
Раскачивался под потолком прадедовский фонарь, в котором жила вместо масляной электрическая жизнь. Мы двигались на этот свет в конце тоннеля пути, падали вверх по ступеням, падали вниз — за стол, обретая в падении стул, стакан и вилку — и то было счастье. Мы уселись вокруг стола. Мошкара вращалась вокруг наших голов, как электроны вокруг атомного ядра в научно-популярном фильме.
Всё это настраивало на благостные размышления, ностальгию и неторопливые разговоры за чаем.
Я вспомнил, как жил в детстве на даче, как были у меня давние мальчишеские ухватки и умения — например, был в моём детстве особый шик — не слезая с велосипеда, так пнуть передним колесом калитку, чтобы она отворилась, и проехать внутрь.
А теперь-то всё не то, забыты фамилии дачных соседей, их дети, и дети детей подросли, сносились, как костюмы, как купленные в том далёком моём детстве автомобили, подружки превратились в бабушек, что вышли на дорогу в старомодных серых шушунах. Забыто всё — и поездки в станционный ларёк, и первая в жизни бутылка «Жигулёвского», купленная там за 54 копейки. Всё прошло — пруд засыпан, роща вырублена, а Лопахин застроил местность новыми кирпичными дачами.
Скитаться мне теперь, как полоумному приват-доценту с нансеновским паспортом, по чужим дачам.
Однажды и давным-давно — эти два выражения хорошо сочетаются — я сидел на чужой даче летом.