Малышом в узком кругу звали одного его товарища по департаменту. Это был молодой человек лет двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как говорят, без царя в голове, — один из тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими. Малыш был одним из тех, что обсыпал Карлсона бумажками. Малыш всегда говорил и действовал без всякого соображения и не был в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его была отрывиста, и слова вылетали из уст его совершенно неожиданно. Малыш был полон чистосердечия и простоты, но вместе с тем был склонен к злым проказам.
Бумага, что дрожала и подпрыгивала в руках Карлсона, оказалась письмом Малыша, где тот спешил уведомить неведомого приятеля, какие с ним произошли чудеса. На дороге обчистил его кругом пехотный капитан, так что трактирщик хотел уже было посадить в тюрьму; как вдруг по его петербургской физиономии и по костюму весь город принял его за генерал-губернатора. Он прожил у городничего неделю, жуировал, волочился напропалую за его женой и дочкой; не решился только, с которой начать. Когда Карлсон дошёл до слов «думаю, прежде с матушки, потому что, кажется, готова сейчас на все услуги», то негодование вскипело в нём.
Надо сказать, что по причинам анатомическим он вовсе не заводил романов. Странный горб его, который скрывал знаменитый фрак цвета наваринского дыма, был вовсе не горб, а странная шутка природы, конструкция, которую побоялись удалить врачи. Некоторые, правда, приписывали ей волшебные свойства — но что до того было Карлсону, лишённому женской ласки!
Итак, все давали Малышу взаймы, но своих кредиторов величал он гадкими словами: городничий был у него глуп, как сивый мерин, почтмейстер — подлец и пьяница. Местного раввина (что совсем уж невозможно) обозвал он совершеннейшей свиньей в ермолке.
Но самое страшное шло в конце.
Малыш писал: «Прощай, душа моя. Скоро сюда приедет наш Карлсончик, любитель варенья и плюшек. Если уж мне удалось так поживиться, так уж даже не знаю, до каких высот он тут поднимется».
Дыханье Карлсона остановилось в горле его, он хотел было оправдаться, заявить, что он и есть настоящий ревизор, да уж звучали страшные слова о военном суде, и он так и остался стоять столбом, пока его не увели жандармы.
Он очнулся лишь в своей зарешёченной каморке и принялся рассуждать, и в рассуждении его видна была некоторая сторона справедливости: «Почему ж я? Зачем на меня обрушилась беда? Кто ж зевает теперь на должности? — все приобретают. Несчастным я не сделал никого: я не ограбил вдову, я не пустил никого по миру, пользовался я от избытков, брал там, где всякий брал бы; а ныне даже и не взял, а только хотел. Не воспользуйся я, другие воспользовались бы. За что же другие благоденствуют и почему должен я пропасть червём? И что я теперь? Куда я гожусь? Какими глазами я стану смотреть теперь в глаза всякому почтенному отцу семейства? Да, я пал жертвой злой шутки, но как не чувствовать мне угрызения совести, зная, что даром бременю землю, и что скажут потом мои дети? Вот, скажут, отец, скотина, не оставил нам никакого состояния!»
Так жаловался и плакал герой наш, а между тем деятельность никак не умирала в голове его; там всё хотело что-то строиться и ждало только плана. Вновь съежился он, вновь принялся рассуждать о будущем. А может, думал он, бросить всё и уехать в Урюпинск? «Буду трудиться, буду работать в поте лица в деревне и займусь честно, так, чтобы иметь доброе влиянье и на других. Что ж, в самом деле, будто я уже совсем негодный. Есть способности к хозяйству; я имею качества бережливости, расторопности и благоразумия, даже постоянства. Стоит только решиться».