Он говорит: «Пойми, мальчик, никаких злых людей нет. Люди ровно такие, какими им позволено быть. Вот мне рассказывали, как замёрзла мать с детьми в поле, потому что их никто в дом не пустил. Не открыли. Нет, дети, кажется, выжили. Ничего хорошего в той истории не было, не спорю, а уж зачем баба ночью в чисто поле подорвалась, вовсе непонятно.
Но вот, что я тебе расскажу: у меня брат с женой купили дом в деревне. До столиц у нас далеко, да и до трассы не так, чтобы близко.
Работа у нас сезонная, строительная, брат дальнобойщиком был, да тоже ко мне на летние шабашки подался. А в перерывах вот сидим мы в избе, вокруг снега, в зимнем сияньи путь серебрится — и тут нам стук-стук в дверь.
Кто-то на ночь глядя прётся.
— Не открывай, — Маша аж побелела вся.
Ну и говорит нам, что цыганы так делали — запустят девочку в дом, она дождётся, когда все заснут, да своим дверь откроет. Они семью вырежут, подгонят “Газель” и вывезут всё.
Я сразу в эту историю не поверил: проще цыганам наркотой торговать, чем в деревнях так живиться. Ну что возьмёшь там — микроволновку да телевизор, три тыщи гробовых денег?
И открыли мы, а там — девочка.
Так у меня сразу холодок по спине.
А девочка явно не русская, блеет что-то на своём-то языке. Деваться некуда — напоили и спать положили.
Но ведь, понимаешь, будто сами себе чёрта за пазуху пустили.
Брат мне и говорит, давай, дескать, не спать, а сам вытащил “Сайгу” и у стола попрятал. Достали мы водки и пустили по маленькой.
Сидим, телевизор одним глазом смотрим, а девочка в соседней комнате не спит. То там шаги к двери, то обратно к кровати. Так до утра время и скоротали.
Наутро она ушла — не прощевайте, ни спасибо, ничего. Посмотрела так косо, и в сторону трассы потопала. А туда ещё полтора километра.
Вот и пойми что это было — с одной стороны, людям помогать надо, да и, может, ребёнок нас сам боялся… А с другой стороны, я потом дальнобойщиков спрашивал — правда, говорят, было дело. И три тыщи гробовых кому-то нужны, и микроволновка. Но не на “Газели” они были, и не цыгане.
Тут ведь страшно что — мы с братом поутру стоим, шатаясь, смотрим, как девочка эта валеночками топ-топ на взгорок, и оба понимаем, что ежели этим вечером сам Иисус Христос нам в своём небесном сиянии постучит, то не откроем. Христу-спасителю — и не откроем, вот как жизнь нас об косяк, да».
Он говорит: «А ты никогда в психушках не был? Нет? Я был один раз — пришёл навещать приятеля, который от армии косил. Ночь, зима, холодно ужасно. Почему ночью, я уже не помню, то ли мы ему шмаль несли, то ли ещё что, давно это было. Так вот, меня страх стал пробирать, как только я к воротам подошёл. Не знаю, как сейчас, но тогда ̶ дашь малую денюжку, и тебя пустят. И вот всё равно страшно, страх сгущается, какие-то фигуры за мутными окнами… И чувство этого липкого страха, неотвратимой беды я запомнил навсегда. А ведь по сути, я так ни одного настоящего сумасшедшего и не видел там, друг наш не в счёт, сейчас в Бостоне живёт, не тужит.
Видал я сумасшедшего человека в другом совсем месте.
Однажды нас погнали снимать фильм про Чернобыльскую зону. Ну, как ̶ погнали? Как-как… Деньги нас туда погнали, вот как. Денюжка уже немалая, не те три рубля, что мы тогда санитарам совали.
Я в этой Зоне видал много народу из тех, что вернулись обратно в леса. Живут безо всякой власти, в земле копошатся. Странный, понимаешь, призрачный мир.
И вот там я встретил одну старуху — она всю жизнь прожила в крохотном белорусском селе, где двери, вестимо, не запирались. Все друг друга знают. А после аварии, немного спустя, пришли к ним лихие люди грабить — да что там грабить, цветмет, медные провода, и всё такое по мелочи. Ну и потом, подожгли деревню. Погорельцы разбрелись куда-то, а старушка осталась.
Дом этой старушки не сгорел, но она помутилась рассудком. То, что люди, не немцы какие-то, а наши, могут поджечь деревню, так ей в голову стукнуло, что она стала жить в одном том пожарном дне.
Никакой памяти у неё не было. Она вставала, занималась своими делами, смотрела в мутное окно, дальше был пожар — и жизнь обнулялась. И на следующий день было мутное окно, белорусский лес за ним, потом пожар, и всё. Лет тридцать она жила в одном этом дне — по сравнению с этим истории про американских сурков смешны и нелепы.
Утро, ведро воды из колодца, две картошки в кастрюльке, засиженное мухами окно, а потом — пожар.
Тридцать лет, понимаешь.
Тридцать лет».
Он долго молчит, трогает стену, а потом говорит: «Я американцев не любил никогда. Не то, чтобы уж так не любил конкретно, или как вероятного противника, а вот не лежала у меня душа. Ну и, действительно, я двадцать пять лет с ними воевать готовился, а они со мной.
А потом, когда я в банке работал, нас, в качестве оплаченной радости, в Непал повезли. Там модные всякие слова говорили, тимспирит какой-то, но я так понимаю, это всё обычный туризм за банковский счёт. Какой у меня в службе безопасности тимспирит? У меня и с обычным спиритом не забалуешь.
А всё же поехал. Горы, красота, усиленное питание.