Между тем, именно Алексею Кручёных русская литература благодарна за сохранение множества рукописей.
Молодость Кручёных была стремительной — он дружил с Хлебниковым (один раз они даже выступили соавторами) и Северяниным, а потом ругался с ними, его ценил Малевич.
Кручёных заполнял всё пространство вокруг себя не только знаменитыми «дыр бул щыл», но и множеством критических заметок.
В заметках было много задора, в те годы Кручёных писал, что «всего «Евгения Онегина» можно выразить в двух строчках:
Сонный свист торжествует!
Слякость ползет!
— но бедный читатель уже в школе так напуган Пушкиным, что и пикнуть не смеет и до наших дней «тайна Пушкина» оставалась под горчишником!» и затем Кручёный приводит счёт из прачечной, который, как он провозглашает, выше Пушкина.
Согласно воспоминаниям: за ним, были приверженцами классической, в первую очередь пушкинской, поэзии, а когда спросили тринадцатилетнего Кирсанова: “А кто ваш любимый поэт?” — он пробасил: “Крученых!” Все остолбенели — это был моветон. На что Багрицкий подумал и сказал: “Ну хорошо, будете за продуктами бегать». Продуктов тогда не было никаких, но Кирсанову поручали обязанности факельщика — стоять с горящим жгутом старой бумаги над тем, кто читает в данный момент стихи, когда отключалось электричество».
Сергей Третьяков, поэт и драматург, именовал его «букой русской литературы» в 1923-м, а десятью годами раньше модный критик Корней Чуковский обозвал его «свинофилом», обыгрывая одну цитату из Кручёных. Вдобавок критик писал: «Но странно: бунтовщик, анархист, взорвалист, а скучен, как тумба. Нащелкает еще десятка два таких ошеломительных книжек, а потом и откроет лабаз, с дёгтем, хомутами, тараканами — все такое пыльное, унылое. (Игорь Северянин открыл бы кондитерскую!) Ведь бывают же такие несчастно рожденные: он и форсит, и кривляется, а скука, как пыль, налегла на все его слова и поступки. Берёт, например, страницу, пишет на ней слово шиш, только одно это слово! — и уверяет, что это стихи, но и шиш выходит невеселый. Хоть бы голову себе откусил, так и то никому не смешно».
Но при этом Чуковский всё же сравнивал его с Игорем Северяниным!
Маяковский называл его «книжонки» «дурно пахнущими и говорил, что он «Есенина политграмоте так, как будто сам Крученых всю жизнь провёл на каторге, страдая за свободу, и ему большого труда стоит написать шесть(!) книг об Есенине рукой, с которой ещё не стерлась полоса от гремящих кандалов».
А Павел Флоренский писал: «Мне лично этот “дыр бул щыл” нравится: что-то лесное, коричневое, корявое, всклокоченное, выскочило и скрипучим голосом “ р л эз ” выводит, как немазаная дверь».
Кручёных умер в Москве в восемьдесят два года.
Писатель в России должен жить долго.
Тогда он успевает написать мемуары и стать вновь интересен.
Кручёных мемуаров не написал, а лет сорок вовсе не печатался.
Так бывает — сперва человек эпатирует общество, развешивая пощёчины его вкусу, а потом общество сперва травит его, а потом забывает.
Его миновали репрессии — для их невода он оказался слишком мелким, и легко миновал смертельные ячейки.
Платой за это было одиночество и то, что полжизни он умирал с голода. Лабаза с хомутами не вышло.
Он, как странный священник неизвестного культа, хранил в своей комнатке ключ от пирамиды — на всякий случай. «Он был верен своему прошлому. И это сказывалось во всем. Прошлое во всем — в быту, в воспоминаниях, в сборе книг, рукописей — окружало Крученых».
Пришло время спроса на русский авангард — потому что искусство идёт волнами — сперва оно пахнет кумачом и трепещет на ветру, а потом приходит время строгого имперского классицизма, запаха бархата и казённого сукна, затем снова приходит авангард — и так до бесконечности.
Что-то было там, кроме запаха пыли, в этой комнатке, заваленной рукописями.
Какой-то исчезающий запах.
Видимо, консервированный запах времени.