Мысли Карлсона текли вяло, как миноги в стоячей воде. Жизнь вообще стала угрюмой. Анна улетела в свой Маса… Массачучу… Нет, ему этого не выговорить. Всё правильно, и он тоже изменился. Он уже не тот красавец-пилот, что дрался с русскими в небе над Турку, а потом дрался с японцами, с которыми дрались англичане и американцы. А потом он дрался с немцами, с которыми уже к тому времени дрались те самые русские.
Всё смешалось, и теперь он уже несколько лет жил среди пальм и по утрам ходил в бар, чтобы не видеть, как просыпается его сын и, высунув голову из-под одеяла, смотрит на него. Смотрит затравленно — как маленький зверёк.
Съёмки шли, как обычно, только теперь у берега его ждал мальчик. Карлсон складывал в кинокамеру, как в сундук с испанского галеона, медуз и диковинных рыб.
Каждая рыба была будущим стаканом в прибрежном баре, а каждая медуза — лишним днём гувернантки для Малыша. И когда дело было почти сделано, пришла беда.
Акула скользнула из глубины, зайдя снизу, как «мессершмитт» тогда, над Арденнами, и вцепилась в руку. Карлсон вырвался, но рука уже не чувствовала ничего. Второй раз она ударила в спину, но Карлсон уже был на мелководье.
Как нехорошо, как всё нехорошо, и как совпало, что они с Малышом сейчас одни. Сейчас пройдёт болевой шок, и он начнёт терять сознание. Нужно успеть объяснить всё мальчику.
— Малыш, сынок, у нас проблема. Надо лететь обратно, и теперь не я тебя, а ты меня понесёшь домой. Надевай вот это… Смотри, вот кнопка. Будешь держаться береговой линии, а дальше я подскажу.
Они взлетели тяжело, но Малыш быстро освоился. Карлсон чувствовал, как холод ощупывает его левый бок, но ещё он чувствовал, как теплеет у него на сердце. В эти минуты они с сыном стали ближе друг другу, чем когда-либо — и не только оттого, что сейчас они вместе болтались под радужным кругом пропеллера.
С каждым мгновением Карлсон всё больше верил в Малыша — тот не просто держался хорошо. Он держался правильно.
Только через час, когда сменился ветер, и нужно было учитывать поправку, мальчик потерял ориентировку.
Карлсон в этот момент отключился и не сумел ему помочь. Он очнулся от того, что на шею упала горячая слеза. Малыш заблудился и плакал — и всё так же ровно гудел пропеллер над ними, но вокруг было равнодушное море. Карлсон быстро определился по солнцу, и вот они снова неслись над волнами.
На горизонте появились горы, они вырастали из пены прибоя, затем показался и город.
— Что, расклеился твой Карлсон? — стал он говорить с мальчиком, чтобы не забыться снова. — Это ничего. Видишь, как хорошо здесь — крыши плоские, а вот я садился в Стокгольме на покатые. Это куда труднее.
Знаешь, Малыш, главное тут — последний дециметр, только мы, пилоты, называем его не последним, а крайним. Это десять сантиметров до касания, когда нужно сбросить скорость и отдать помочи на себя, чтобы не скапотировать…
Они сели с третьего раза и покатились по крыше. Карлсон уже не чувствовал боли, а очнувшись, увидел перед глазами белый потолок и ползущую по нему бабочку.
Рядом сидел Писатель.
— Малыш? — спросил Карлсон.
— Мальчик спит, — ответил Писатель. — Скоро придёт. Тебе уже сказали, что ты не будешь больше летать?
— Нет ещё. Но я догадываюсь.
— Зато у тебя есть сын. Хороший парень, и сильно вырос — сантиметров на десять, а я и не заметил. Знаешь, я как-то в Париже ехал с одной женщиной в такси. Я любил её, она любила меня, но наша любовь была бесприютна, как кошка под дождём. И вот шофёр резко повернул, и нас прижало друг к другу. Тогда она произнесла: «Хоть этим можно утешаться, правда?» Правда?
— Правда, — ответил Карлсон, хотя думал совсем о другом.
И, чтобы два раза не вставать — автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.
Чёрный кот (2017-10-07)
По утрам старший оперуполномоченный пел в сортире. Он распевал это своё вечное, неразборчивое «тари-тара-тари тари-тари», которое можно было трактовать как «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, и вместо сердца — пламенный мотор, малой кровью, могучим ударом» — и всё оттого, что старший оперуполномоченный любил марши — из-за того, что в них проросла молодость нашей страны.
А вот его помощник Володя, год назад пустивший оперуполномоченного к себе на квартиру, жалобно скулил под дверью. Мрачный и серый коридор щетинился соседями, выстроившимися в очередь.
— Глеб Егорыч, люди ждут, — пел свою, уже жалобную, песнь помощник Володя. Утренняя Песнь Володи вползала в дверную щель и умирала там под ударами высшего ритма — «тари-тари-пам, тари-тари-пам».