"Бог неизобразим, — отвечал я задумчиво, — так, но он являлся на земле человеком. Покажи мне хоть то, что было в нем тогда человеческого. Но неужели так груба была белизна одежды преображенного на Фаворе бога, как ты ее изображаешь?"
"Нет! Лицо его было, яко солнце, и ризы его белы, яко снег, — да где же я возьму красок, дитя мое? В мире их нет! И могу ли изобразить сияние бога, если один луч солнечный, только еще солнечный, упавший на сияние, мною изображенное, темнит его! Говорят, что были будто бы где-то живописцы, до того чудно изобразившие преображение и рождество, что человек в забвении может подумать, будто их не кисть писала человеческая, не краски изображали! Но я не верю этим рассказам. Видал я немецкие и итальянские картинки, которые католики называют образами, но это грубые портреты мужей и жен красивых — человеческие, а не божественные изображения. Сын мой! Будь прежде всего смиренномудр — не ищи того, что не дано человеку, или — горе тебе!"
Так, горе мне! Я искал, чего не дано мне! Но как мог я воспротивиться судьбе, увлекавшей меня по безднам несбыточных мечтаний!
Однажды утром застаю у моего учителя какого-то незнакомого мне человека, в простом сюртуке, в поношенной шляпе, с палкою в руках. Он сидел и тщательно смотрел на работу старика, расспрашивал о разных подробностях и заказывал ему написать образ самым старинным, корсунским писанием. Не обращая внимания на незнакомца, я подошел к благословению старика: так всегда начиналась моя работа; потом сел я за свой столик. Незнакомец, казалось, изумился, взглянув на меня.
"Любезный друг, — сказал он старику моему, — разве это твой ученик?"
"Да, милостивый государь."
"Но, кажется, он должен быть из благородных, а не из цехового звания?"
Я был одет в своей курточке, с воротником a l'enfant [2]
."Да, милостивый государь. Это сын моего соседа, господина казначея… между нами только сказать".
"Разве это какая-нибудь тайна?" — спросил незнакомец.
"Да, милостивый государь", — отвечал мой старик и рассказал ему вполголоса все происшествие.
Незнакомец слушал хладнокровно. Потом долго говорил он что-то со стариком, но я не слыхал их разговора, занятый моею работою: я покрывал тогда лаком икону. Совсем не заметил я, как незнакомец сел подле меня и глядел пристально на мое занятие. Он начал потом со мною разговор. Я привык уже видеть людей, приходивших к старику и расспрашивавших его из любопытства об его искусстве. Тут имел я случай внимательно рассмотреть незнакомца. Ах! черты его изгладятся из души моей только с моей смертию! Лицо незнакомца было бледно, черные волосы и густые чёрные бакенбарты придавали ему какую-то суровость; темные, унылые глаза его оживлялись участием. Ему было лет сорок пять, по-видимому.
Казалось, что мои ответы ему нравились. Но он вдруг замолчал и ушел.
"Кто это был?", — спрашивал я у моего старика.
"Бог его знает. Умный и, кажется, благочестивый человек, даром что барин", — отвечал старик.
Дня через два, когда отец мой после обеда сидел в своем садике, к нам явилcя чиновник из губернаторской канцелярии. Неожиданный приход этого чиновника встревожил весь дом, особливо когда он сказал, что прислан от губернатора и желает видеться с отцом моим. Отец мой опрометью прибежал в комнату. Мы толпою глядели из дверей, как раскланивался, как усаживал он гостя неожиданного.
"Что бы это такое значило! — вскричал мой отец, когда чиновник ушел. — К его превосходительству, завтра непременно, на особенную аудиенцию! И горе и радость! Зачем бы это? Неприятности никакой нет; он велел мне именно подтвердить это. Разве при своей особе хочет меня определить, по особенным поручениям? Что же? Славно! Жена! белую манишку и галстук белый приготовить мне к завтраму!"
Все мы, мать моя, даже слуги, только и толковали о том, что отец мой завтра позван к губернатору, особенно и непременно. Отец мой встал часом ранее обыкновенного, тщательно брился, беспрестанно глядел на стенные деревянные часы, боялся, радовался…
"Диковинка, диковинные вещи! — вскричал он, едва переступил через порог после своего возвращения. — Жена! Знаешь ли, зачем звали меня?"
"Нет, друг мой!" — отвечала мать моя, глядя на него с робким нетерпением.
"Его превосходительство просит отдать ему нашего Аркадия".
"Как отдать?"
"Да так, отдать, чтобы он воспитывался вместе с его племянником; он хочет самолучшим образом воспитать его и сделать значительным человеком".
Мать моя заплакала — не знаю, от горести или от радости. Я задрожал, в глазах у меня сделалось темно от слез, я зарыдал.
"И ты согласился?" — спросила мать моя.
"А для чего же и не так? С богом!"
"Чем я прогневал вас, папенька? За что хотите вы прогнать меня от себя?" — вскричал я, падая на колени. Слезы лились у меня ручьем.
"Ах ты, дуралей! — сказал отец мой, усмехаясь. — Поди вон и не говори ни слова".