– Вы чего, с ума сошли? – вырвавшись, крикнул управдом и даже замахнулся, но потом узнал Синцова. – Это вы там ломились?
– Я.
– Уехала ваша жена!
– Куда?
– Да разве всех запомнишь! – Управдом полез на грузовик. – А списки пожгли, все сегодня пожгли, телефонные книги и те пожгли. Все пожгли! – уже с грузовика повторил он даже с каким-то азартом. – Жена ваша еще в июле уехала – в военной форме была.
– А где она? – крикнул Синцов, шагнув за уже трогавшимся грузовиком.
– Эй, эй, постойте! – вдруг закричал управдом и замолотил ладонью по кабине. – Эй! – позвал он Синцова, когда машина притормозила. – У меня же ваш ключ, дубликат есть.
Он рывком расстегнул портфель, вытащил оттуда согнутое из толстой проволоки большое кольцо, на котором болталось десятка два ключей.
– Какой тут ваш? Берите, только скорее.
Синцов подошел и стал неуверенно перебирать ключи.
– Ну, ну! – торопил его управдом, озираясь на нетерпеливо высунувшегося шофера. – А, да хоть все берите! – крикнул он и отпустил всю связку.
Синцов не удержал ее, и она со звоном упала на мостовую.
– А куда же вы? – спросил Синцов, когда борт грузовика проехал перед его глазами.
– Куда все, туда и я! – крикнул управдом. – Я член партии. Что же мне, немцев тут дожидаться, чтобы повесили?
«Эх ты, член партии!» Синцов поднял ключи и со злостью вспомнил только что сжимавшую их, свесившуюся с грузовика, крепкую, волосатую руку.
Перебирая один за другим ключи, он вдруг подумал, что в квартире может лежать оставленная Машей на всякий случай записка... И эта мысль о записке так завладела им, что он бегом поднялся по лестнице, отпер дверь и вбежал в квартиру, оставив снаружи в двери кольцо с ключами.
Записки не было. Ни на обеденном столе, где стояла знакомая кустарная пепельница – деревянная лодка с лебединой головой, ни в спальне, на кровати, где лежали только голый полосатый тюфяк и подушка без наволочки, с торчащими перьями.
Шкаф был заперт на ключ. Синцов подергал за ручку – шкаф не открылся. На всем – на полу, на стульях, на столе без скатерти – лежал толстый слой пыли. В столовой подрагивала от ветра форточка с треснувшим стеклом; он прихлопнул ее и сел за стол, тяжело бросив на него исхудалые руки.
Все, через что и он и все, с кем он был, с такою твердостью прошли, начиная с Могилева, имело смысл или не имело смысла в зависимости от ответа на один простой вопрос: победим мы или не победим в этой так страшно начавшейся для нас войне? Не только в том строевом синодике, который он, выйдя из первого окружения, сдал под Ельней Шмакову, а прямо в душе его был длинный список всех жертв, на которые на его глазах шли люди, покупая своими смертями победу. Но сейчас на его же глазах против всего этого кровавого списка здесь, в Москве, ставился огромный черный, как само горе, знак вопроса.
Быть может, в другом состоянии он и отделил бы в уме даже самую страшную возможность потерять Москву от бесповоротного поражения и конца всему. Но сейчас его душа напоминала лодку, на которую одну за другой грузили столько тяжестей, что она в конце концов начала тонуть. И ко всему еще эта молчащая, пустая квартира – ни жены, ни ребенка.
Ему швырнул ключ от этой квартиры человек, который уезжал из Москвы, потому что назавтра – так думал этот человек – сюда, в Москву, должны прийти немцы. И этот человек на забитом барахлом грузовике удирал из Москвы – Синцов готов был в этом поклясться, – наверняка удирал без приказа, со своей бычьей шеей и крепкими, волосатыми руками, которым бы в самый раз сжимать винтовку...
Нет, Синцов не завидовал этому спасавшемуся бугаю, но то, что у него самого не было партийного билета в кармане, то, что он не мог теперь пойти через три улицы отсюда, в тот самый райком, где он когда-то вступал в партию, пойти и сказать: «Я, коммунист Синцов, пришел защищать Москву, дайте мне винтовку и скажите, куда идти!» – невозможность сделать это угнетала его.
Он думал об этом до тех пор, пока вдруг, именно вдруг, как это порой бывает с самыми важными решениями в нашей жизни, ему не пришло в голову: «А почему? Почему я не могу прийти в райком и сказать: «Я, коммунист Синцов, хочу защищать Москву»? Что я, перестал быть коммунистом? Этот бугай на грузовике коммунист, а я перестал им быть? Пусть мне не поверили, пусть еще кто-то не поверит, но я-то знаю, кто я такой. Почему же я думаю о том, чтобы идти в Особый отдел, в редакцию, в военкомат, и боюсь пойти в свой райком, где я вступал в партию? Кто может запретить мне это? Кому дали такое право?»
Он встал из-за стола, и его покачнуло от слабости. Он пошел на кухню и в темноте долго шарил на полках, пока, на свое счастье, не нашел полбуханки превратившегося в сухарь хлеба. Он подошел к умывальнику и попробовал, идет ли вода. Вода шла. Прислонясь к стене, он стал размачивать хлеб под краном и один за другим жадно жевать мокрые, расползавшиеся в пальцах куски.
Он дожевывал последний кусок, когда за стенами дома грянули зенитки. В незатемненном окне метнулась полоса прожектора: разрыв бомбы колыхнул дом.