После отбытия срока Никифоров окончил институт, женился, работал на разных должностях в разных краях страны, и уже не считал себя невинной жертвой, хотя в 1992 году и уехал в США. «Оглядываясь в прошлое после многих лет проживания на Западе, в самой, так сказать, демократической стране, — пишет он, — события тех лет вижу сейчас в совершенно ином свете… В марте 1946 года Черчилль выступил в Фултоне со своей известной речью, с которой началась «холодная война». Зарубежные радиостанции, вещавшие на СССР, принялись выпячивать трудные стороны нашей жизни и восхвалять западное. Это способствовало возникновению среди молодежи, особенно студенчества, разного рода неформальных организаций. Появилась «пятая колонна» в лице так называемых диссидентов. Кампания по «защите прав человека» явилась основным звеном в цепи «холодной войны» против СССР. И в итоге то, что не смогли сделать в 1918–1920 годах американцы с англичанами и Гитлер в 1941-м, сделали наши демократы и диссиденты с нобелевскими премиями. Народное достояние захватила кучка преступников». Как видим, несмотря на все пережитое, человек остался патриотом, горько скорбящим о судьбе родины.
И вот Руська-Никифоров в образе антисоветчика и сексота красуется перед нами в фильме Г.Панфилова. Для начала замечу, что в авторском тексте, который читает сам сценарист, говорится, что Руська по той же 58-й статье получил 25 лет и, разумеется, ни за что, ибо, как романист уверял еще в «Архипелаге», «по 58-й статье никогда не было выяснения истины, и первое подозрение, донос сексота или даже анонимный донос влекли за собой арест и немедленное обвинение. Сплошное ощущение, что все сидят ни за что». Так и в фильме — сидят сплошь «большие умы» (Светлова) и великие патриоты (Лукин). Правда, последний, как знаем, делает уступку: «Сажали одного виновного и миллионы невиновных».
Прежде чем привести ответ Никифорова на это, следует заметить, что он-то коротал свой срок по тяжкой норме: два раза рядовым зэком побывал в Воркуте, в тридцатиградусные морозы работал крепежником на шахте, «а после работы, когда доберешься до зоны, в столовой бушлат можно было ставить стоймя — он превращался в глыбу льда». А сосед Касьянова почти весь срок в благодатном подмосковном климате все кантовался то начальничком, то придурком: нормировщик, нарядчик, математик, завпроизводста, мастер смены, бригадир, библиотекарь… А то и вовсе ничего не делал. Ведь сам признается, что в этой шарашке, например, от него требовались две вещи: «12 часов сидеть за письменным столом и угождать начальству». То и другое он умел прекрасно. Правда, сидел он не двенадцать, а восемь часов и поскольку вдруг открылся великий писательский дар, то этой страсти, говорит, «я отдавал теперь все время, а казенную работу нагло перестал тянуть». Господи, прочитал бы это во глубине сибирских руд князь Волконский Сергей Григорьевич…
Н.Решетовская по письмам страдальца рисовала такую картину: «В обеденный перерыв Саня валяется во дворе на травке или спит в общежитии (на каторге мертвый час!). Утром и вечером гуляет под липами. А в выходные дни проводит на воздухе 3–4 часа, играет в волейбол». Боже милостивый, услышал бы об этом Достоевский, у которого за целый год было три «выходных дня» — Пасха, Рождество и день тезоименитства государя.
«До 12 часов Саня читал. А в пять минут первого надевал наушники, гасил свет и слушал музыку». Допустим, оперу Глюка «Орфей в аду». И знал бы об этом каторжанин Чернышевский…
В Вашингтоне Солженицына однажды пригласили на большое профсоюзное собрание. И представьте себе, он начал там свое выступление так: «Братья! Братья по труду!» И представился как истый троекратный пролетарий: «Я, проработавший в жизни много лет каменщиком, литейщиком, чернорабочим…»
И таким лжецом он оставался всегда. Да что лжецом!.. Однажды Твардовский написал о нем большое письмо Константину Федину как председателю Союза писателей и отправил его с курьером. Вдруг — письмо передают по Би-би-си. Твардовский, конечно, изумлен. И Солженицын изображает солидарное изумление, да еще и глумливо наводит на свой след:
«— Вот — как? Вы даже мне дали читать под арестом, вот тут в кабинете, без выноса!
— Не могли же вы переписать все семнадцать страниц!»
И тот, потирая ручки, ухмыляется про себя: «(Верно, я только четыре страницы переписал, экстракт)» (Бодался теленок с дубом, с.230). И по известным ему каналам сей экстракт уплыл в Лондон. То есть человек не только не стесняется своего подонства, не скрывает его, а публично хвастается им, гордится, наслаждается. Какой великолепный урок для Ерофеева, Сорокина, Сванидзе, Правдюка и других его адептов.
И Твардовский и Лакшин, преданные Солженицыным, долго не могли, как теперь вот Распутин и Бородин, обласканные им, и теперь не могут понять, что имеют дело с существом совершенно особой, невиданной ранее породы.