36
Я всё так же считаю дни; нелепая привычка, приставшая ещё в прошлом декабре, пока не отпускает меня. Бесполезная последняя причуда, глуповатая традиция – проснувшись, я прибавляю к вчерашней дате ещё день и думаю: шестое июля. Седьмое. Десятое. Мне кажется, я потеряла несколько дней, навряд ли много – от силы два или три, но почему-то теперь, когда я не уверена в точности своего условного календаря, мне стало неловко говорить о нём вслух, словно кто-то в самом деле поручил мне эту незначительную задачу – знать, какое сегодня число, а я не справилась с ней. Никто и не думает ловить меня на лжи, потому что вся эта ерунда – число, день недели, даже точное время, – не имеет здесь никакого значения. Четырнадцатое июля, думаю я, просыпаясь. День взятия Бастилии. Хотя очень может быть, Бастилию взяли позавчера.
Даже если бы я не вела этот молчаливый счёт, мы всё равно узнали бы июль, крошечное северное лето длиною в месяц, туго сжатое между затянувшейся прохладной весной и уже стоящей на цыпочках нетерпеливой осенью: длинные сухие дни, белые полярные ночи, когда солнечный диск не закатывается, а как будто укладывается набок, прижимаясь к горизонту невидимым тонким боком, источающим тусклый рассеянный свет. Белые колокольчики брусничных цветов, тёплый пар, стелющийся по ночам над согревшейся за день водой, поглупевшие от изобилия неосторожные рыбы. Солнце, зовущее раздеться и лежать под ним безмолвно и неподвижно, впитывая костями и кожей негромкий ровный жар.
Днем входная дверь всегда распахнута настежь, приглашая тёплый внешний воздух разбавить прохладу полутёмных комнат; чтобы вместе с теплом в дом не налетала вездесущая болотная мошкара, дверной проём по-деревенски затянут белой тюлевой занавеской – ещё одна часть наследства, спустя полгода наконец доставшегося нам, и наследство это некому больше оспаривать. Переждав всех своих соседей, мы безраздельно владеем двумя большими избами, стоящими на том берегу, и всё, чем они заполнены: деревянные кровати, столы и стулья, постельное белье, посуда, топоры и лопаты, плащ-палатки, дождевики и крепкие ботинки, хозяйственное мыло, соль, спички в больших картонных коробках – тоже теперь наше, как и уснувший в заболоченном подлеске огромный грузовик с пятью железными бочками дизеля в кузове. Для того, чтобы владеть всем этим богатством, необязательно переселяться на берег. Мы привыкли к своему острову, окружённому двухкилометровым крепостным рвом, до краёв полным холодной озёрной воды; нам уютно в маленьком доме. Нам больше в нём не тесно.
Мы наливаем воду в продолговатое железное корыто, привезённое Мишкой с другого берега, и пока дети с визгом плещутся в нём, загорелые, с перепачканными травой пятками, мы полощем свежевыстиранные простыни прямо в озере. Прежде, чем набрать влаги и погрузиться в желтоватый придонный сумрак, широкие полотна мокрой ткани раздуваются, хлопают и рвутся из рук, как непослушные паруса.
Детям здесь хорошо. Невозможно заблудиться на маленьком, заросшем деревьями и травой лоскуте земли, и мы не боимся выпустить их из вида. Полуголые и босые, они прыгают по камням, два крошечных исцарапанных дикаря, две чумазые суматошливые белки, и роют тайники под густым влажным мхом, и строят корявые шаткие шалаши, и не отзываются, когда мы зовём их к столу; нам ни к чему следить за ними – у них есть прихрамывающая лохматая дуэнья, которая всякий раз возмущённо и хрипло лает, стоит им забраться повыше.
Даже озеро в конце концов подчинилось нам – прирученное, нестрашное, смирное, оно щедро набивает наши сети жирной летней ряпушкой, маленькой серебряной рыбкой, которую можно есть целиком, с плавниками и головой, и подсовывает под прицел Мишкиного ружья непуганых и рассеянных, ошалевших от безлюдья уток. Он поджарый и длинный – выше меня почти на голову, мой маленький взрослый сын с выгоревшими длинными волосами, с чёрными плечами, молчаливый, неулыбчивый, спокойный. В одиночку он ворочает тяжёлые сети, рубит дрова и снимает кожу с толстых подстреленных птиц.
– Завтра новое место попробую, – говорит он за ужином, не поднимая глаз от тарелки, и в его голосе не бывает теперь вопросительных интонаций.
– Опять вёдра таскали без меня, – замечает он потом. – Говорил же: я сам, мне нетрудно.
И недовольно качает головой.