Читаем Живые видения полностью

Поездка поездом после полета на скоростном самолете напоминает о поездках на перекладных, запряженных в пару лошадей с пристяжной… Вот так же, только с меньшими удобствами и без комфорта, ездил я по своей стране в бесплацкартных вагонах на почтовых поездах с неразлучным чайником в руках. И тогда, небо там было таким же, как и здесь сегодня, легкие облака так же медленно и спокойно проплывали надо мной, временами прикрывая солнце, пока порыв сильного ветра не уносил их. Но почему земля и люди на ней были другие? При виде жителей французских деревень, одетых кокетливо, по-городскому, и французских крестьянских «изб», напоминающих усадьбы, с кисейными занавесками на окнах и цветниками на подоконниках, я с горечью вспоминал нашу разрушенную колхозами деревню, где поныне живут грязно и бедно, всегда впроголодь, и всегда ждут хлеба из-за океана… Что сделали там с нашей землей, почему она перестала рожать? Почему коммунизм всегда и везде приносит людям голод, страдания, слезы, кровь и смерть? Какая это страшная разрушительная сила! Вот «Парижская Коммуна» просуществовала всего лишь 72 дня, и за одну только «майскую кровавую неделю» в Париже полегло от коммунизма более ста тысяч человеческих жизней! А мы терпим этот коммунистический разбой уже более шестидесяти лет… В купе входит французский офицер в перчатках и со старомодной шпагой, которую несет он в руках, как дарохранительницу. Он не знает, что с ней делать, куда положить. Зачем она ему? У него очень озабоченное лицо, как будто он собирается на самом деле скрестить с кем-то шпаги. Он чем-то недоволен, на кого-то обижен, кем-то обманут и на всех сердит. Может быть, на нас? Французы не любят американских туристов. Так и есть! Позже он признается нам в этом, когда узнаёт, что мы, хотя и американцы, но по рождению русские; он становится по-французски любезен, разговорчив, болтлив. Американские туристы, говорит он, раздражают его; они очень развязны, плохо воспитаны и не имеют вкуса… Они не знают, для чего приезжают в чужую страну, не знают, на что смотреть, и не понимают того, на что смотрят… — Бывают и такие… — соглашаюсь я. — Вот, — говорит он, вспыхнув, как сухое дерево в костре, — вы даже с этим соглашаетесь наполовину… У него очень боевое настроение. Он говорит, что хорошо знает Америку, прожил там более двух месяцев — этого вполне довольно, чтобы узнать дикие американские нравы, их безнравственные законы и распущенность людей, которую они называют свободой… Он горячится, он боится услышать возражения. — Свобода, — говорит он, — несправедливо распределена у вас между людьми… Почему дети получают у вас больше свободы, чем их родители? А впоследствии с ними не могут справиться ни родители, ни школа, ни полиция, ни суды… Эти опасные зверьки пользуются в вашей стране такой неприкосновенностью, какой не пользуются у вас даже дипломатические представители иностранных государств… В школах их обучают теперь не грамоте, а сексуальной жизни, и они производят опыты на своих учительницах, насилуя их, а школьницы, тем временем, рожают детей, несмотря на противозачаточные средства, которыми снабжают их в школе, бесплатно… Я прерываю его — не коммунист ли он? Во Франции их теперь больше, чем в Советском Союзе. Он смеется. Поезд в это время подходит к станции. Вот и Париж! Этому городу нет равного, а вместе с тем, ничем он больше не может поразить — слишком много знаешь о нем, чтобы найти здесь что-нибудь новое. Париж всегда был ареной всевозможных революций, восстаний, беспорядков и баррикадных боёв, но несмотря на всё, он не стал другим, и продолжает быть всё той же легкомысленной кокоткой, которую нельзя не любить. Трудно поверить, что здесь происходило когда-то безобразное «Парижское восстание», а вскоре после него — восстание майотенов, и спустя несколько десятков лет — восстание каботьенов, а во время «Столетней войны» захваченный бургундцами Париж был сдан англичанам; это здесь, задолго до недавней трагедии, во время франко-прусской войны побывали германские войска. Но несмотря на всё, на печальные годы недавней оккупации, на пережитое унижение, на понесенные Францией потери и лишения в послевоенные годы, Париж не потерял своей прелести, своего колдовского обаяния, оставаясь таким же прекрасным, жизнерадостным, веселым, каким он был всегда. Он очень красив, этот нестареющий, вечно женственный город, и даже названия парижских улиц приятны, как женские имена. Вот средневековый Париж со всеми памятниками готики, с собором Нотр-Дам и церковью Сент-Шапель, наряду с жилыми домами в два-три этажа и мансардами; это и есть центр современного города. Мы идем вдоль правого берега Сены, ничем не примечательной реки, мимо Лувра, где всегда стоят большой толпой непризнанные художники, скульпторы, писатели, поэты, которыми перенаселен Париж, приближаемся к арке на площади Карусель, к садам Тюильри, выходим, наконец, на Елисейские поля, и мы хотим, чтобы этой улице не было конца. Но вот и rue du Faubourg St. Honore, и где-то здесь помещается «Русская Мысль», привлекающая к себе всех русских за рубежом. Это — наш культурный центр; здесь мы встречаем и старых русских эмигрантов с прославленными именами, и недавних советских жителей, которые еще не обжились на Западе; они мечутся по разным странам и еще не знают, где им лучше. Вот, прямо с аэродрома в редакцию прилетела из Англии супружеская чета — они недавно вырвались из Советского Союза, им так много нужно рассказать; они привезли рукопись, в которой вся их жизнь… У каждого недавнего советского жителя какая-то необычная, полная ужасов и кошмаров, биография, и они думают, что ни у кого другого подобной биографии не может быть. Как же не рассказать о ней, не предать ее гласности, даже если нет для этого ни способностей писателя, ни художественных средств — разве слова не говорят сами за себя? Но газета не может вместить всего, что вмещает душа, пострадавшая от коммунизма. Минуя роскошные улицы, широкие, как поля, и бульвары, обсаженные вековыми деревьями, мы идем по берегу Сены на рю Дарю, словно возвращаемся на родину, домой; вот уже более полувека, как эта парижская улица стала для всех нас как бы Государством Российским. Это наш Версаль. Здесь всё лучшее, что осталось от былой России — это память о ней. Был воскресный день. В храме св. Александра Невского шла обедня. И надо было случиться, чтобы в этот день, в этот час служили панихиду по зверски замученной царской семье. Какая это страшная панихида! Гаснут свечи, исчезают видения, просыхают слезы, а хор всё еще поет «вечную память» и «со святыми упокой»… Все расходятся, уносят с собой свою печаль и продолжают жить повседневной жизнью. Одни плетутся в клуб, чтобы развеять там тоску о невозвратном прошлом; другие, смирившись, покорно идут в свой старческий дом или сворачивают, на пути, в русский ресторан к пирожкам и пирогам с капустой, к своему заветному шкалику водки, которая, вскоре, сама начинает говорить. Здесь можно еще встретить сподвижников Деникина, Врангеля, Колчака и живых участников Первой мировой войны, и они рассказывают о ней, как о событиях недавнего времени, и показывают свои незаживающие раны. Насытившись воспоминаниями прошлого, они хотят теперь послушать и нас — ведь мы третьего дня были еще в Вашингтоне, мы видели, вероятно, там Солженицына, мы слышали его голос, он ступал по нашей земле… Счастливые! Этот апостол мира откроет, наконец, глаза всем… Он послан нам небесами и потому не боится никого… Вы читали его «Теленка»? А его «Письмо вождям»? А его бесстрашные речи в Вашингтоне и в Нью-Йорке — это смелое осуждение всего свободного мира! Его речи подобны трубному гласу архангела! Почему не приняли его в Белом Доме? Неужели и там боятся его разоблачений? Что думает о нем Киссинджер? Но кто может знать, что у Киссинджера на уме! В Париже, в то время, только и говорили, что о Солженицыне; этот бесстрашный русский воин ведет неравную борьбу с врагами рода человеческого… Однако нельзя нам задерживаться в этой прекрасной столице и одного лишнего дня, надо бежать из Парижа, как можно скорее, пока французы не пустили нас по миру.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже