Макс как стоял, так и рухнул на спину.
И в тот же миг ботинок, большой и крепкий, с потертой подметкой и блестящей подковкой мелькнул перед глазами, и широкий носок врезал Максу под ребра. Боль пропорола тело, из груди вырвался утробный стон.
Завизжала тонко и протяжно мадам военкомша. Она видела, как ботинок влип в бок Макса и тело его, распростертое на полу, дернулось.
Это никак не вязалось с правами человека и демократическими свободами граждан России.
— Не надо! Не бейте!
— Молчать! — заорал свирепый голос.
— На живот! Ноги в стороны! — проорал команду второй.
И новый удар в бок тряхнул тело Макса.
Его увели к „воронку“ под усиленным конвоем. Уже через час в областном следственном изоляторе с тяжелым стуком открылась железная дверь камеры номер два. Аккуратный, но мощный пинок в поясницу вбил Макса внутрь бетонного узилища.
Дверь снова грохнула, отсекая темницу от света и мира.
На шконке — двухъярусных нарах — сидели трое.
На первом этаже два мужика с опухшими физиономиями — лысый с большой родинкой ото лба до макушки и сине-густым фингалом под левым глазом и другой — плюгавенький кривоносый с красным румпелем, который чья-то сильная рука свернула к правому плечу. На втором ярусе, свесив ноги вниз, устроился худолицый средних лет мужчина, не похожий ни на бомжа, ни на урку. Но Макс сразу понял: правит порядок в этой киче именно он.
— Так, — сказал худолицый, — еще один допрыгался.
Два других — лысый и кривоносый — угрюмо молчали.
— За что? — спросил худолицый, и Макс, стараясь держаться как можно бодрее, хотя настроение у него было по нулям, счел нужным ответить правду.
— А, мура! — В голосе Макса не звучало ни испуга, ни сожаления, ни раскаяния. — За кражу.
— Что же взял?
— Дачу потряс у фраера.
— Жалко, — сказал худолицый.
— Что жалко? — Макс не понял.
— А то, что меня там не было. Я бы тебя ухайдакал.
— За что? — спросил Макс и тут же, как ему показалось, нашел верный ответ: — За то, что попался?
— Нет, за то, что воруешь.
Макс отвесил челюсть: что, этот тип с крыши рухнул на нары или как? Сам сидит, парится, а кого-то еще осуждает. Надувшись, он прошел к шконке и сел.
Спал Макс на твердых досках, положив под ухо кулак. Рядом, то и дело заставляя просыпаться, храпел Лысый, а чуть дальше, издавая громкие звуки, похожие на небольшие взрывы, спал Кривоносый.
Утром дверь в обезьянник открылась, и мент-разводящий выкликнул:
— Борисов, на выход.
Худолицый поднялся и вышел.
— Кто он? — спросил Макс, обращаясь к соседям по камере.
— Фраер, — объяснил Лысый.
— А за что же припух?
— Сука. Двух деловых замочил. Я бы его руками порвал.
„Я бы порвал“ — прозвучало грозно, но почему он этого еще не сделал, хотя они уже двое суток сидели в одной камере, Лысый объяснять не стал. А ведь пытались. Об этом Макс узнал позже.
Два старых уголовника — не авторитеты, а так — ракло — средний слой криминала, возжелали сразу же показать фраеру Борисову, появившемуся в камере, где его место. И оба тут же оказались под нарами. Один с фонарем под глазом рухнул в нокаут. Второй согнулся пополам и встал на колени после прямого удара поддых.
Видимо, чего-то подобного дежурившие в изоляторе милиционеры ждали. Когда уголовники оказались на полу, дверь открылась, и внутрь вошел суровый сержант.
Посмотрел на Борисова, спросил:
— Помочь не надо?
Менты, как сказал Максу Лысый, относились к Борисову с нескрываемым сочувствием. Всем им в душе нравилось то, что он сделал, и если бы вопросы посадки и освобождения правонарушителей милиция могла решать простым большинством голосов, Борисов уже бы давно услыхал команду: „На выход, свободен!“
Борисов был местный, как еще говорили — свой, кержак. После школы попал в армию, под фанфары загремел в Афганистан отдавать интернациональный долг, который у кого-то там взяли советские лидеры Брежнев и Горбачев. Назанимали они, должно быть, много, потому как страна, куда запятили Борисова, была нищей, и выплачивать неведомый долг сержанту пришлось своей собственной кровью. Под Хостом в поганой дыре на востоке афганских гор он был тяжело ранен. Почти два года скитался по военным госпиталям, перенес три операции. Вернулся домой. Бедствовал. Поселился в деревне у бабушки. Начал хозяйствовать. Ишачил, как папа Карло. Поднял дом. Завел корову. Отрыл на участке пруд. Запустил рыбу. Выкрутился. Заимел деньги. И тогда у кого-то на Борисова вырос зуб. Его взяли на учет рэкетиры, считавшие, что после налоговых государственных органов вторыми могут снимать пенку с чужих доходов.
В один из дней к дому Борисова подкатил серебристый „мерседес“. Из него вылезли два амбала. Оба в коже, в кепариках, в темных очках — пижоны криминального мира.
За амбалами брел доходяга, которого наниматели в лучшем случае подобрали на вокзале, в худшем — откопали на свалке. На плече этот прозрачный и звонкий хмырь нёс штыковую лопату.
— Прывет! — сказал один из амбалов, увидев Борисова, который вышел на крыльцо. И объяснил: — Рэквизиция.
Хмырь с лопатой прошел к пруду и стал раскапывать запруду у канавы, по которой Борисов на зиму спускал свой водоем.