А когда он в другой раз уперся в принцип, не нашлось никого, кто бы мудро перевел разговор на другое, дело кончилось для Волкова скверно. Было это уже в Эстонии, во время наступления; приехал генерал вручать награды, потом, как положено, их наскоро обмывали, и генерал заговорил с немолодым лейтенантом — в нем была какая-то значительность, всегда обращавшая на себя внимание. «Волков отделывался односложными ответами, хмуро, зло, кроме того, он не выпил. Генерал не привык к такому невниманию. Не помню уж, как и чем поддел он Волкова, заставил разговориться о нашей операции, за которую мы получали награды. Волков сказал, что форсировать реки и выйти к железной дороге можно было без всяких потерь. Генерал возразил, но Волков зачеканил, не давая себя прервать. Голос его медно звенел… Начальство еще не успело ничего сказать, мы сами навалились на Волкова, поскольку ясно — нам вперед рвать надо. А не потери надо считать, с фашистами надо драться, а не на наших штабников нападать. Нам казалось, что он принижает наш подвиг, развенчивает его в глазах начальства, которое так хорошо отозвалось о наших действиях. Не наше дело думать о потерях, наше дело выполнять приказ. Мы разозлились на него, и он сорвался и бог знает что наговорил…» Так сломалась судьба Волкова. Если комиссара из «Нашего комбата», пришив ему пораженческие настроения, понизили в звании и отправили на гибельный участок, где он сложил голову — это был сорок второй год, шла война, она и решила судьбу комиссара, война Волкова уже была на исходе, они сами, руководствуясь въевшимся правилом — «все так думают», «все так должны думать», не понимая, что делают, помогли отправить в лагерь.
Тогда Дударев считал, что все это со стороны Волкова, наверное, было вспышкой выведенного из себя человека, — в тех боях погиб единственный из офицеров, с которым Волков дружил. Вот он и сорвался, наговорил такое, чего говорить не полагалось. Теперь, когда Волков и эта давняя история предстали перед Дударевым в новом свете, он подумал, что Волков «решил высказать свое мнение, чего бы это ни стоило», знал, чем это ему грозит, и «заранее принимал беды, которые грянут над ним». Да, они тогда, обличая Волкова, не сомневались в своей правоте, — они были людьми своего времени, молодого поколения, плохо разбиравшегося в том, что к чему.
Но от этой истории все-таки потянулся след, неожиданный для них, они не всегда отдавали себе отчет, откуда он идет, чей это урок, но даром он не прошел. И для Дударева: «О самом Волкове я никогда не вспоминал, а вот мысль о потерях запала в душу и все последние месяцы войны не отпускала в коротких наших танковых боях, в засадах, особенно же когда нам на броню сажали пехоту…» и для бывшего командира полка (видно, что он хлопотал, чтобы Волкову смягчили наказание), который после войны вспоминал: «Прав был тот лейтенант-сапер… неэкономная была операция, давай, давай! Азарт наступления подмял требования тактики».
И не протянулся ли этот след совсем далеко, в послевоенную пору, когда Дударев, всего-навсего руководитель группы, восстал против туфты, начал в своей «фирме» «битву за качество»? Конечно, времена уже были другие, более «вегетарианские» и ему не грозят те беды, которые обрушились на Волкова; но и теперь непросто выступать против общего мнения и мало радости выслушивать, что ты не «патриот своего производства», даже если эти слова не подкреплены оргвыводами. И не случайно, как видно, сдружился Дударев с «единственным из заказчиков, который не боялся… в глаза бранить нашу продукцию». Не осторожничал, выкладывал правду, о которой «никто не смел заикнуться». И если нынешнего Дударева отправить чудесным образом в военное прошлое, наверняка он был бы на стороне лейтенанта Волкова, а не лейтенанта Дударева…
Кто знает, попал бы в поле зрения Гранина такой человек, как Волков, если бы не работа над «Блокадной книгой», встречи с блокадниками, их дневники с особой наглядностью обнаруживали самую тесную связь и зависимость между подлинной интеллигентностью и мужеством, совестью и самоотверженностью. Волков — человек незаурядный, пожалуй, автор даже с излишней щедростью наградил его всевозможными талантами и достоинствами: он и замечательный инженер, и тонкий ценитель живописи, и блестящий знаток архитектуры Ленинграда, и прекрасно пишет, и т. д. Я сказал «с излишней» не потому, что так в жизни не бывает: в жизни всякие люди встречаются; а потому, что для решения той художественной задачи, которую ставил перед собой автор, этот избыток не нужен, он мешает, может затуманить картину. Не создастся ли у читателя из-за этого ложное впечатление, что та нравственная высота, которой достиг Волков, доступна была лишь ренессансно одаренной личности? А ведь суть здесь — в отношении к правде, в стремлении видеть жизнь без шор, в твердом отстаивании своих принципов, в чувстве человеческого достоинства — именно в этом.