В мае 1812 года, судя по надписи на манускрипте, Бетховен закончил Седьмую симфонию ля мажор. Кажется, первые наброски произведения были сделаны им до 1811 года. Вспомним, что из-за глухоты Бетховен стал в эти годы, по выражению его друзей, почти недоступным для общения; вспомним, что он отказался от Терезы и потерпел неудачу, задумав жениться на юной Мальфатти; тем более — после безмятежного вступления — изумляет внутренняя мощь, неудержимо увлекающая в развитие Vivace весь оркестр целиком, — на мотиве флейты, на восторженно-радостной танцевальной теме. Быть может, произведение это было задумано среди ночного разгула, когда, стремясь уйти от неотвязного недуга, он хохотал так же неистово, как и рыдал на следующий день. Бетховен сам предупреждает нас об этом: внезапно он переходит от опьяняющей радости к отчаянию. Седьмая симфония в точности передает резкие смены душевных настроений, излияния души, подобной тем, которые Стендаль любил восхвалять за «недостаток благоразумия». Скорбь Allegretto контрастирует с порывом этого хоровода, так же как и с «подскакиванием» Presto. Кларнеты и фаготы излагают восхитительную по нежности и меланхоличности фразу; сопровождение валторны придает ей романтический колорит в немецком вкусе. Таинственный пейзаж открывается перед нами: в лесу, тронутом осенним золотом, затихают последние отголоски промчавшейся охоты. И снова возобновляется вакханалия, порой грубоватая, успокаивающаяся лишь для того, чтобы вновь разразиться с какой-то неистовостью, чтобы взорваться в финальном crescendo. Ряд смелых находок в фактуре, и в частности диссонанс, внесенный партией литавр, неприятно поразили дилетантов, но Бетховен отказался изменить хотя бы мельчайшую деталь. Вебер объявил, что отныне автор вполне созрел для сумасшедшего дома. Еще пятнадцать лет спустя Кастиль-Блаз рассматривал финал произведения как «музыкальное сумасбродство», а Фетис считал его одним «из тех непостижимых творений, которые могли возникнуть лишь как порождение возвышенного и больного ума». Долгое время публика и критика упорствовали в своем стремлении наслаждаться одним лишь Allegretto. Более справедливые и лучше осведомленные в наши дни, мы отказываемся отделять друг от друга различные части этого произведения, безусловно, намного опередившего современную музыку, глубоко романтического — в немецком значении этого слова, свободного и не тривиального, неровного, подобно характеру его автора, изобилующего могучими яркими образами, овеянного волшебством. Наряду с Берлиозом, Вагнер судил о Седьмой симфонии лучше всех, несмотря на неуместные каламбуры и злоупотребление мифологией. «Бетховен, — пишет он, — снова бросился в беспредельный Океан, в море своего необъятного желания. Но это бурное плавание он предпринял на прочно построенном гигантском корабле; твердой рукой схватил он могучий руль; он знал цель, путешествия; он решил ее достичь… Он хотел измерить самые границы Океана, открыть землю, которая должна была находиться по ту сторону водной пустыни!» Цельность Седьмой симфонии, ее устремленность, ее жизненная сила, вызов, брошенный привычным канонам, оправдывают эту смелую характеристику.
В июле 1812 года врачи вновь послали Бетховена в Теплиц. «Злосчастная глухота, — пишет Фарнхаген, — лишь благоприятствует его природной дикости; она делает его почти недоступным для тех, чьей любви он не доверяет; однако же он сохраняет смутное ощущение музыкальных звучаний; при разговоре он не слышит ни слов, ни интонаций». Бетховена представляют Гёте, который восхищается талантом композитора, но находит его слишком диким и лаконичным. Здесь обычно приводят анекдот о встрече Бетховена с императорским семейством, рассказанный в третьем письме к Беттине.
По правде говоря, письмо это вызывает большое удивление. Бетховен похваляется тем, что нахлобучил шляпу на голову перед группой гуляющих, в которой находились императрица и эрцгерцог Рудольф. Правдоподобна ли такая ситуация именно в то время, когда эрцгерцог приказал переписать новую Симфонию? Шиндлер опровергает эту легенду, и мы полагаем, что он прав. Во всяком случае, Гёте покорил Бетховена. «Начиная с этого лета, — говорил он позднее Рохлицу, — я всегда читаю его, когда принимаюсь за чтение. Он убил для меня Клопштока».