«Нет сил подняться выше этой дрянной истории, очевидно, в этом виноваты мои больные нервы – но все равно, я многое гублю и убиваю в себе. И до такой степени не понимать этого, то есть моего состояния, и не относиться ко мне помягче, до такой степени внутренне не уважать моей натуры, не ставить меня ни в грош, как это делает Анна Николаевна – это одно непоправимо, а ведь мне жить с ней век. Сказать, что она круглая дура – нельзя, но ее натура детски тупа и самоуверенна – это плод моих долгих и самых бесстрастных наблюдений. Сказать, что она стерва – тоже нельзя, но она опять-таки детски эгоистична и ни х… не чувствует чужого сердца – это тоже факт. Ты говоришь – ее невнимание и ее образ жизни – временно, но ведь беда в том, что она меня ни в грош не ценит. Мне самому трогательно вспоминать, сколько раз и как чертовски хорошо я раскрывал ей душу, полную самой хорошей нежности – ничего не чувствует – это осиновый кол какой-то. При свидании приведу тебе сотни фактов. Ни одного моего
слова, ни одного моего мнения ни о чем – она не ставит даже в трынку. Она глуповата и не развита, как щенок, повторяю тебе. И нет поэтому никаких надежд, что я могу развить ее бедную голову хоть сколько-нибудь, никаких надежд на другие интересы. Жизнь нашу я тебе описывал. В 8 ч. утра звонок – Каченовская. Затем – каждые пять минут звонок. Приходят Барбашев (домашний учитель. – О. М.), который ни х… не делает с Бебой – затем жид Лев Львович, старик аршин ростом с отвислой губой, битый дурак, омерзительного вида, заведующий аудиторией, затем три-четыре жида переписчики нот, выгнанный из какой-то гнусной труппы хохол Царенко… затем студент Аблин, типичный фельдшеришка – плебей, которого моя дура называет рыцарем печального образа (!!), затем… мальчишка-греченок, певчий из церкви – Морфесси, 18 лет, затем еще два-три студента, и все это пишет ноты, гамит, ест и уходит только на репетиции вместе с Бебой, Аней и Элеонорой Павловной. Так продолжалось буквально каждый день до прошлого воскресенья. Николай Петрович наконец не выдержал, заговорил со мной. Он со слезами рассказал мне, что эта жизнь ему, наконец, невтерпеж. «Я, говорит, пробовал несколько раз говорить с Элеонорой Павловной – сердцебиение, умирает. Что мне делать? Я едва, говорит, сдерживаюсь». Не стану тебе передавать всю нашу беседу и все его беседы с Элеонорой Павловной, вот одна из них – типичная. Недели полторы тому назад, поздно ночью вернулись с репетиции. Я ушел в свою комнату, Николай Петрович, который думал, что я уже сплю, пошел отворять дверь. Там он сказал Ане: «Здравствуй, профессиональная актриса». Затем произошел скандал. Он со слезами кричал, что он выгонит всю эту ораву идиотов и пошляков, что Элеонора Павловна развращает его детей, что из Бебы выйдет – идиот, что Аня ведет настолько пустую и пошлую жизнь, что ему до слез обидно, что она без голоса примазалась к этой идиотской жизни и т. д. К великому моему изумлению, это не произвело на Аню особенного впечатления. Словом, жизнь потекла снова так же. Николай Петрович не имеет злого вида, но иногда прорывается, а между тем почти перестал обедать, завтракать и бывать дома. Он и говорил: «Хорошо, я сбегу», и действительно, нет часа, чтобы у нас кого-нибудь да не было. Элеонора Павловна плакала, обещала все это прекратить, но не прекратила. Я с ней говорил о жизни Ани – она говорит, что папа ее не понимает, объясняет все ее суетными и дурными наклонностями, а между тем «девочка увлечена делом, как она думает». Отчасти Элеонора, конечно, врет, ибо сама не может расстаться с «Жизнью за царя» (опера М. Глинки. – О. М.). ‹…› Мне Цакни сказал, что это он терпит только до поры, до времени. Если будет другая опера и Аня будет участвовать – он предложит ей оставить его дом. Но куда ему м‹…› привести это в исполнение! Поставили в прошлое воскресенье (6-го дек.) оперу, ноты у нас кончились, но жизнь мало изменилась. Буквально все снова проходит в разговорах, ни на секунду – клянусь тебе – не умолкаемых, и все об одном и том же. Все знакомые, все родные – клянусь тебе – глаза таращат, говорят, что они с ума сошли. И действительно, это не поддается описанию! ‹…›Но главное – она беременна
, уже месяц».Это был еще один, уже новый искус «серебряного века» – искус богемного быта, легкомыслия, прикрываемого высокими материями «служения искусству», и начало распада едва образовавшейся семьи. Что же не позволяло Бунину – при его гордости – сделать то, на что не мог решиться слабовольный Николай Петрович Цакни: уйти? Разве то, что Аня находилась в положении «уже месяц»? Нет, конечно. Главным препятствием оставалось его чувство. Он любил ее и собирался «жить с ней век». И каково ему было услышать от любимой (о чем он сообщал в другом письме к брату): «Чувства нет, без чувства жить нельзя»!