Председатель цензурного комитета действовал притом не в одиночку. Николай I распорядился учредить особый комитет для исследования вредного направления русской литературы, преимущественно журналов. Говорили, что комитет займется отысканием идей социализма, коммунизма и всяческого либерализма и что всех виновных в распространении разрушительных теорий ждет жестокая кара.
Ожидали закрытия «Отечественных записок» и «Современника». Опасались арестов.
«Когда, по случаю западных происшествий, — рассказывал вскоре один из членов кружка Петрашевского, — цензура всей своей массой обрушилась на русскую литературу и, так сказать, весь литературно-либеральный город прекратил по домам положенные дни, один Петрашевский нимало не поколебался принимать у себя своих друзей и коротких знакомых… Он, как и все его гости, очень хорошо знал, что правительство, внимая чьим бы то ни было ябедам… во всякую минуту могло схватить, так сказать, весь его вечер и начать розыски, и не смутился духом».
Посетители «пятниц» знали, что рискуют головой. Но они не могли, не желали сидеть тихо по своим углам. Трусливое молчание казалось им позорным, подлым. И они говорили — громко, откровенно, точно бы издеваясь над полицейскими потугами водворить в стране гробовое молчание.
Собрания у Петрашевского постепенно приняли вид регулярных заседаний — по образцу западных политических клубов. В начале вечера кто-либо из членов кружка выступал с заранее приготовленным докладом или речью. Затем все обсуждали услышанное. Обсуждением руководил председатель, вооруженный бронзовым колокольчиком в виде земного полушария, увенчанного статуей Свободы.
Несколько вечеров кряду молодой ученый Николай Данилевский излагал собравшимся систему Фурье. Преподаватель статистики военно-учебных заведений Иван Ястржембский прочел краткий курс политической экономии. Двадцатилетний сенатский чиновник Василий Головинский произнес пламенную речь о неминуемом падении крепостного права. Учитель русской словесности Феликс Толль говорил о происхождении религии. С тремя речами выступил здесь Федор Достоевский. В одной он разбирал вопрос о человеческой личности и эгоизме, две другие были посвящены литературе.
— Звание писателя унижено в наше время каким-то темным подозрением, — говорил, между прочим, Достоевский. — На писателя уже заранее, прежде чем он написал что-нибудь, цензура смотрит как будто на какого-то естественного врага правительства и принимается разбирать рукопись уже с очевидным предубеждением.
Трусость, глупость цензуры были излюбленной мишенью насмешек литераторов кружка. А литераторов на «пятницы» собиралось немало: кроме самого хозяина, Плещеева, Федора Достоевского — поэт и переводчик Сергей Дуров, литератор Александр Пальм, поэт Аполлон Майков, наконец, Михаил Достоевский.
Михаил Михайлович стал бывать у Петрашевского почти тотчас, как приехал в столицу. Он, конечно же, разделял задушевные убеждения брата. Познакомившись теперь с учением Фурье, он всем сердцем сочувствовал этой вдохновенной проповеди социальных реформ. Но, человек спокойный и трезвый, да еще и семейный, он на собраниях у Петрашевского высказывался сдержанно. Да к тому же он не очень-то верил в успех социалистической пропаганды на русской почве.
— Я, кроме Фурье, никого и ничего знать не хочу, — заявлял Михаил, когда брат предлагал ему почитать сочинения других социалистов, — да и вообще, все это не для нас писано.
Федор не возражал, не уговаривал: у Михаила дети. Иное дело он сам — вольный, независимый. Его визиты к Петрашевскому, продолжавшиеся всю весну, не прекратились и летом.
«В 1848 году мы жили летом в Парголове, — вспоминала Авдотья Яковлевна Панаева, — там же на даче жил Петрашевский, и к нему из города приезжало много молодежи. Достоевский, Плещеев и Толль иногда гостили у него… Частые сборища молодежи у Петрашевского были известны всем дачникам. Петрашевского часто можно было встретить на прогулках, окруженного молодыми людьми». Среди этих молодых людей, приезжавших к Петрашевскому, был и студент Петербургского университета Павел Филиппов. Здесь, в Парголове, познакомился с ним Достоевский. Они подружились. В характере Филиппова удивительно соединились прямодушие, искренность, отчаянная смелость и какая-то рыцарственная, изящная вежливость. Казалось, больше всего на свете Филиппова заботило, чтобы кто-нибудь не усомнился в его беспредельной храбрости. По уверению Достоевского, его молодой друг непременно соскочил бы с Исаакиевского собора, если бы случился рядом кто-нибудь, чьим мнением он дорожит и кто бы стал сомневаться в том, бросится ли он вниз или струсит. В то лето Петербург посетила холера: десятки, а то и сотни людей умирали от нее каждый день. Нарочно для того, чтобы показать, что он ни капли не боится холеры, Филиппов, вопреки советам медиков, ел зелень и пил молоко. Однажды, гуляя с ним в Парголове, Достоевский, шутя, указал на гроздь зеленых рябиновых ягод.
— Если съесть эти ягоды, — сказал он, — то холера, должно быть, придет через пять минут.