Сырые, холодные, мрачные одиночки «Секретного дома» кишмя кишели крысами и мерзкими насекомыми. Днем в тюрьме царила жуткая тишина, ночью гремели ключи и засовы — узников выводили на допрос. Все было сделано для того, чтобы сломить арестанта и духовно и телесно. Собственную одежду отбирали — взамен давали грязное, заношенное, заплатанное отрепье из грубого холста. Причем это отрепье надевалось прямо на голое тело. Таким же грязным и заношенным был арестантский халат. Обувь заменяли огромные стоптанные туфли без задников, затруднявшие ходьбу и сваливавшиеся с ног. Скудную пищу из несвежих продуктов готовили в плохо луженных котлах. Хлеб был полусырым, вода с каким-то странным привкусом. Узники чувствовали себя заживо погребенными. Их и действительно вычеркивали из жизни. Не Федор Достоевский, а № 9 — по номеру камеры.
Две недели провел Достоевский, не выходя из каземата. Четыре стены. Ни пера, ни чернил, ни книг, ни людей. Койка, стол да под потолком за решеткою квадратик бледного неба… Шестого мая его вызвали, наконец, к допросу. В большой комнате комендантского дома заседала назначенная царем следственная комиссия. Над крытым красным сукном столом склонились, вычитывая что-то в бумагах, пять голов. Когда конвойные ввели его в залу, пять пар глаз уставились на него и принялись ощупывать и оценивать. Пятеро важных сановников империи удостоили его вниманием: комендант Петропавловской крепости Набоков, начальник штаба корпуса жандармов Дубельт, сенатор Гагарин, помощник военного министра Долгоруков, начальник военно-учебных заведений Ростовцев.
Отставного инженер-поручика Достоевского ласково, но твердо попросили дать чистосердечные показания как в отношении собственных его действий, так и действий других лиц. Его спросили, для чего собирались молодые люди по пятницам у Петрашевского. И что знает он, Достоевский, о Петрашевском и об этих людях. Не было ли какой тайной, скрытой цели в обществе Петрашевского. И точно ли на «пятницах» говорили либерально и вольнодумно. И правда ли, что он, Федор Достоевский, прочел в собрании 15 апреля письмо литератора Белинского к литератору Гоголю…
На все вопросы Достоевский отвечал кратко и по возможности уклончиво. Генерал Ростовцев, изображая отеческое сожаление о заблудшем и просвещенную заботливость о молодом таланте, обратился к Достоевскому с прочувствованной речью:
— Я не могу поверить, чтобы автор «Бедных людей» был заодно с этими порочными юношами! Это невозможно. Вы мало замешаны. Расскажите нам без утайки все дело. Я выпрошу у государя прощение для вас!
Но Достоевский, вопреки ожиданиям генерала, не польстился на приманку. Он повторял одно: собрания у Петрашевского были дружескими сходками, никакого общества не существовало, никакой тайной цели не было, собирались единственно для того, чтобы потолковать, поспорить, и если иной раз и срывалось резкое слово, то не иначе, как в пылу спора между приятелями, — это ли преступление?
Видя, что Достоевский не собирается «чистосердечно признаваться» и оговаривать товарищей, генерал Ростовцев по-актерски закрыл глаза ладонью и трагическим тоном воскликнул:
— Я не могу вас больше видеть!
Толстый генерал вскочил со своего места и выбежал в другую комнату. Достоевскому предложено было хорошенько обдумать ответы на заданные вопросы и представить комиссии письменные показания. С тем его и увели обратно в каземат.
Однако напрасно следователи надеялись, что в мертвой тишине и полумраке сырого каменного склепа, куда не проникало ни единого звука, кроме чуть слышного перезвона курантов на Петропавловском соборе, заключенный «номер девять» затоскует, падет духом и оттого сделается податливее, перестанет «запираться». Достоевский и в письменных показаниях стоял на своем. Он не только не каялся, но как будто даже хотел пристыдить своих обвинителей.
«…Если желать лучшего есть либерализм, вольнодумство, то в этом смысле, может быть, я вольнодумец, — писал „номер девятый“. — Я вольнодумец в том же смысле, в котором может быть назван вольнодумцем и каждый человек, который в глубине сердца своего чувствует себя вправе быть гражданином, чувствует себя вправе желать добра своему отечеству, потому что находит в сердце своем и любовь к отечеству, и сознание, что никогда ничем не повредил ему… В чем обвиняют меня? В том, что я говорил о политике, о Западе, о цензуре и проч.? Но кто же не говорил и не думал в наше время об этих вопросах?.. Неужели обвинят нас, которым дали известную степень образования, в которых возбудили жажду знания и науки — неужели обвинят нас в том, что мы имели столько любопытства, чтоб говорить иногда о Западе, о политических событиях, читать современные книги, приглядываться к движению западному, даже изучать его по возможности».
Еще прежде чем допросили Федора Михайловича, вызвали в комиссию его младшего брата — Андрея.