За обедом они втроем говорили о другом способе связи между богами и смертными – модном в то время спиритизме. Козима горячо верила в сверхъестественное. В дневнике она неоднократно пишет, как, лежа ночью в постели, слышала скрипы и стуки старого дома и считала их сигналами мира духов – посланиями от умерших знакомых или собак. Но в присутствии Вагнера она проявляла скепсис, чтобы не выглядеть глупо в его глазах. Самого Вагнера не очень интересовали звуки, вызванные расширением и сжатием древесины, но он обращал внимание на более масштабные знамения – радугу, удары грома, попытки луны избавиться от черной ленты проплывающих облаков, сияние в небе Трибшена. За обедом Вагнер дал рационалистическое опровержение спиритических явлений, и Козима объявила, что все это мошенничество. Однако вечером они вместе попытались заняться столоверчением. Исключительно неудачно.
Утром в понедельник Ницше нужно было возвращаться к работе в университете. После отъезда профессора хозяева чувствовали себя не в своей тарелке, больными и подавленными. Даже неунывающий Вагнер был в печали, беспокоился и опасался, что окажется недостоин стоящей перед ним огромной задачи. Козима вернулась в постель.
Ряд недоразумений – а может быть, судьба – привел к тому, что Ницше приехал в Трибшен прощаться с маэстро уже через три дня после его окончательного переезда в Байрёйт. Он застал Козиму в процессе сборов. Дом уже совсем не походил на то место, которое некогда полностью изменило его представления о том, как можно прожить жизнь. Комнаты потеряли свой густой аромат: некогда наркотическая атмосфера теперь сменилась альпийской свежестью и слабым запахом озерной воды. Сгущенный полумрак их личного мира наполнился ярким солнцем. Закутанные некогда в розовую дымку вещи потеряли свою мягкую таинственность и стали резкими, плотными и гладкими. Окна, прежде задрапированные плотными шторами, которые держали в руках толстощекие херувимы, и гирляндами нежных шелковых розовых роз, вызывавших настоящий разгул воображения, ныне стали просто плоскими стеклянными прямоугольниками. Апокалиптическое мироощущение Вагнера, которое превращало любую деталь домашнего интерьера в театральную декорацию, покинуло обычные, ничуть не таинственные пустые комнаты. Толстая обивка из фиолетового бархата и прессованной кожи несла на себе уродливые, мышиного цвета следы былых икон веры хозяев. Расплывшиеся U-образные отпечатки указывали на то, что раньше здесь висели лавровые венки. Пустые прямоугольники напоминали о картинах, которые изображали закованных в броню валькирий, молодого и благородного короля Людвига, скрученных в спираль чешуйчатых драконов, и о картине Дженелли «Воспитание Диониса музами», которую Ницше так часто созерцал, излагая свои мысли в «Рождении трагедии». Ницше не мог удержаться от эмоций. Как и в том давнем случае, когда его поразили ужас и тревога в борделе, он бросился за утешением к фортепиано. Он сел за клавиатуру и начал импровизировать, в то время как Козима с величавой торжественностью двигалась по комнатам, меланхолично наблюдая, как слуги упаковывают сокровища Трибшена. Он изливал в звуках свою мучительную любовь к ней и ее мужу – за ту атмосферу, что окружала их в течение трех лет, за восторженную память и за вечную тоску в будущем. Его потеря была еще не окончательной, но ничто уже не могло ее предотвратить. Впоследствии он писал, что ему казалось, будто он гуляет посреди будущих руин. Козима говорила о «вечных временах, которые все же прошли». Слуги были в слезах; собаки ходили за людьми, как неприкаянные души, и отказывались от еды. Ницше вставал с фортепианного табурета, только чтобы помочь Козиме отсортировать и упаковать вещи, которые были слишком драгоценными, чтобы доверить их слугам: письма, книги, рукописи и, разумеется, прежде всего ноты.
«Слезы буквально висели в воздухе! О, это было отчаяние! Те три года, что я провел в тесных отношениях с Трибшеном и в течение которых я посетил этот дом двадцать три раза, – какое влияние они на меня оказали! Кем был бы я без них!» [19] А в «Ecce Homo» он добавлял: «Я не высоко ценю мои остальные отношения с людьми, но я ни за что не хотел бы вычеркнуть из своей жизни дни, проведенные в Трибшене, дни доверия, веселья, высоких случайностей –
Говорили, что, когда потом речь заходила о Трибшене, голос Ницше всегда дрожал.
Вернувшись в Базель, он заболел опоясывающим лишаем на шее и не смог дописать шестую, последнюю лекцию. Новой книги для Фрицша не было, а «Рождение трагедии» по-прежнему окутывал туман молчания.