Жюльетта умерла 11 мая 1883 года. До последнего она убеждала возлюбленного, что не чувствует боли. Ей было семьдесят семь лет. Огромная толпа провожала ее на кладбище в Сен-Манде, где ее похоронили рядом с дочерью. В книге соболезнований – имена Жоржа Клемансо, Стефана Малларме, Альфреда Нобеля, Эрнеста Ренана и Огюста Родена{1430}. Гюго остался дома. Смерть Жюльетты его потрясла. Врачи запретили ему двигаться.
За два года до того Жюльетта выбрала глыбу мрамора для своего надгробного камня и обсудила с Гюго эпитафию. Они остановились на одном из многих неопубликованных стихотворений, которое она хранила в своем личном архиве:
Как ни странно, надгробный камень остался гладким. Эпитафию выгравировали через много лет после смерти Гюго – когда все люди, знавшие Жюльетту, уже умерли{1432}.
Почти во всех некрологах отдавали должное тому, какая часть памятника, называемого «Виктор Гюго», сооружена Жюльеттой Друэ. Однако на кладбище речь произнес только Огюст Вакери: госпожа Друэ, объявил он, имела «право на свою долю славы, так как принимала участие в борьбе».
Конечно, на похоронах не было священника, который мог бы одернуть Вакери. Его обкатанные фразы о «правах» и «доле» и без того намекали на ее семейное положение. Законную госпожу Гюго оплакали, как положено, и ей отведено должное место в томе III «Поступков и речей». В роскошном томе, отредактированном Вакери и Мерисом, есть речь в честь машиниста, который спас поезд, речь Гюго на похоронах Луи Блана, речь на юбилейном банкете, речь на тошнотворной лотерее в Вёле с рыдающей вдовой, «которая осталась вдовой». Где-то в середине этой болтовни умерла Жюльетта Друэ.
Когда в 1951 году опубликовали 1001 ее письмо к Гюго, с предисловием, в котором подчеркивалась ее рабская преданность, Жюльетту Друэ признали одной из величайших представительниц эпистолярного жанра во французской литературе. Великодушное, но вполне заслуженное преувеличение. Если бы Поль Мерис редактировал доверенные ему произведения с теми же любовью и тщанием, с какими Жюльетта переписывала рукописи Гюго и ухаживала за его телом, разумом и репутацией в течение пятидесяти лет, он, возможно, и заслужил бы образ самоотверженной преданности, скрасивший остаток его жизни.
В том году Гюго сделал всего одну запись в дневнике. Она помечена 20 июня: Je vais bientôt te rejondre, ma bien-aimée («Я скоро буду с тобой, любимая»). Простой, несовершенный александрийский стих. Глагол перешагивает цезуру, как душа, стремящаяся пересечь огромный водораздел.
На берегу озера Леман, возле Вильнева, у отеля «Байрон» развевался французский триколор. В отеле остановился Виктор Гюго, пестовавший свое горе; он махал толпам народа с террасы. К нему приходили посетители, среди них пастор из Нима. «Да, – сказал Гюго, – я верю в Бога… Во Вселенной нет ничего бесполезного»{1433}. Он начал произносить «последние слова». Так назывался литературный жанр, в котором он оказался таким же плодовитым, как и во всех остальных; возможно, именно в этом жанре он практиковался всю жизнь.
Проведя лето в Швейцарии, Гюго вернулся на проспект своего имени, к еженедельным приемам. Вакери привел своего недавнего знакомого, Оскара Уайльда. Тот блистал, как всегда, но ему не удалось растормошить Гюго{1434}. Доходили до него и мнения инакомыслящих. Они стали первыми из многих противоречивых суждений, тянувших его величие к крайностям: «совершенный кретин» (Дюмасын), «глуп, как Гималаи» (Леконт де Лиль). «Я не нахожу это замечание неприятным, – написал Гюго, – и прощаю Леконта де Лиля, который кажется мне просто обыкновенным глупцом»{1435}. Кем бы ни были его гости, Гюго пытался быть доступным, как подарочное издание. «Листайте меня», – говорил он гостям{1436}. Правда, многие приходили лишь затем, чтобы полюбоваться переплетом: «Одна громкоголосая, меднолицая американка остановилась перед ним и, к его очевидной досаде, продекламировала одно из его красивых стихотворений. Ее мать подсела к нему на диван; погладив его хрупкую руку своим жирным кулаком, она заявила, что он, несомненно, величайший из живущих»{1437}.