Читаем Жизнь Гюго полностью

Любой философ-романтик мог бы сделать такие же экстравагантные заявления от имени высокого искусства; но Гюго пошел немного дальше. Подобно многим публичным фигурам, которые, как он, преодолевали трудное детство с помощью любви, богатства и популярности, он начал считать себя Мессией. Убеждение, что он приближает новый век человечества, пустило в нем глубокие корни, но тропу, по которой он будет следовать, он лишь начал нащупывать. Кроме того, у него появилась более насущная задача – как передать важное послание. В то время он чаще всего прибегал к двум приемам. Во-первых, часто использовал условное наклонение и вел рассказ от третьего лица, что можно наблюдать в «Предисловии к драме „Кромвель“»: «Если бы имя, которым подписаны эти слова, было прославленным именем и если бы голос, который говорит сейчас, был мощным голосом…» Или «биографическая ценность, которую лишь более важное имя на титульном листе способно придать этой книге»…

Вторым средством был полный отказ от риторических украшений и введение замещающей фигуры. В «Литературных и философских опытах» такой фигурой стал Мирабо. Мини-биография великого оратора Французской революции позволяет ясно представить мысли, которые роились в его голове последующие десять лет. Вот он смотрится на себя в зеркало, собираясь бриться: «Когда он пришел в этот мир, сверхчеловеческий размер его головы подверг опасности жизнь его матери». Как оратор, он «разбрасывал крохи своего великого ума» голодным массам, превращая «смутные инстинкты толпы» в мысль. Его лицо было «омыто грязью, но продолжало сиять», и он пережил оскорбления современников и был похоронен (как впоследствии Гюго) в Пантеоне, «папа римский в том смысле, что он направлял умы, и Бог в том смысле, что он руководил событиями».

Постаментом, на котором Гюго воздвигал свой новый образ, была Жюльетта. Она постоянно поддразнивала его, критиковала, угрожала разрезать на мелкие кусочки, если он предаст ее, или напасть на него «с дубинкой дикаря и теми ружьями, которые выпускают по восемьдесят пуль в минуту»{547}, но вместе с тем она – иногда буквально – молилась на него. В 30-х годах XIX века Гюго все чаще называет поэта «пророком», «пастырем душ», излучающей свет «головой, к которой притронулся Бог». Жюльетта все больше сживалась с ролью Марии Магдалины: «Без тебя и без твоей любви я пропала бы и для этого, и для следующего мира. Ты мой спаситель и мой Христос»{548}. «Я не вынесу, если ты не позволишь служить тебе на коленях. Я обижусь, если ты не разрешишь мне выбрать тебе самую крупную спаржу и самые жирные сливки».

С психологической точки зрения она окружала его своего рода дипломатической неприкосновенностью, которую Гюго называл «терпимостью». Прощая «грешников» вроде Клода Ге, он одновременно прощал и самого себя; и, по мнению Гюго, «Бог будет снисходителен к терпимому человеку»{549}. Виктор Пави, литератор из Анжера, написавший рецензию на «Оды и баллады» и впоследствии ставший другом семьи, услышал о прелюбодейной связи Гюго и выразил озабоченность. Гюго все объяснил 25 июля 1833 года:

«Театр – своего рода храм, человечность – своего рода религия. Вдумайтесь, Пави. Либо это слишком нечестиво, либо очень набожно. Я верю, что выполняю некую миссию…

В этом году я совершил больше ошибок, чем когда-либо в прошлом, но никогда еще я не был лучшим человеком. Сейчас я гораздо лучше, чем в дни моей невинности, о расставании с которой вы сожалеете. Когда-то я был невинен; теперь я терпим. Бог свидетель, я сделал большой шаг вперед…

Будущее свое я вижу ясно, ибо иду вперед с верой, глаза мои неотрывно смотрят на цель. Возможно, я паду у дороги, но, если я паду, я упаду в нужном направлении».

Желание встроить даже самое мелкое высказывание в некий всеобъемлющий труд, как будто каждое произведение было фонемой в огромном и очень важном предложении, – это реакция на коммерческий успех, который Гюго делит с некоторыми из своих современников: средство, помогающее сбыту, но также и попытка уклониться от постоянной оценки своего труда и назначить дату собственного Судного дня. Бальзак воздвиг огромное здание «Человеческой комедии» как своего рода защитную ширму, за которой он мог радостно противоречить самому себе. Гюго создал личность под названием «Олимпио», риторическое зеркало, позволившее ему обращаться к самому себе, точнее, к одной из своих ипостасей в стихах, которые иначе кажутся слишком личными или даже неправдоподобными с психологической точки зрения: «Настает время в жизни, когда, с постоянно расширяющимся горизонтом, человек чувствует себя слишком маленьким, чтобы говорить от своего имени. Тогда он создает… фигуру, в которой он воплощает себя»{550}.

В «Обозрении двух миров» Гюстав Планш, писавший под псевдонимом «Крестьянин с Дуная», предположил, что Олимпио-Гюго выступает в роли подставного лица, призванного рекламировать новую религию под названием «автотеизм», в которой божество и его жрец – одно и то же лицо{551}. На самом деле Олимпио стал первым из нескольких «альтер-Гюго»:

Перейти на страницу:

Все книги серии Исключительная биография

Жизнь Рембо
Жизнь Рембо

Жизнь Артюра Рембо (1854–1891) была более странной, чем любой вымысел. В юности он был ясновидцем, обличавшим буржуазию, нарушителем запретов, изобретателем нового языка и методов восприятия, поэтом, путешественником и наемником-авантюристом. В возрасте двадцати одного года Рембо повернулся спиной к своим литературным достижениям и после нескольких лет странствий обосновался в Абиссинии, где снискал репутацию успешного торговца, авторитетного исследователя и толкователя божественных откровений. Гениальная биография Грэма Робба, одного из крупнейших специалистов по французской литературе, объединила обе составляющие его жизни, показав неистовую, выбивающую из колеи поэзию в качестве отправного пункта для будущих экзотических приключений. Это история Рембо-первопроходца и духом, и телом.

Грэм Робб

Биографии и Мемуары / Документальное

Похожие книги

Африканский дневник
Африканский дневник

«Цель этой книги дать несколько картинок из жизни и быта огромного африканского континента, которого жизнь я подслушивал из всего двух-трех пунктов; и, как мне кажется, – все же подслушал я кое-что. Пребывание в тихой арабской деревне, в Радесе мне было огромнейшим откровением, расширяющим горизонты; отсюда я мысленно путешествовал в недра Африки, в глубь столетий, слагавших ее современную жизнь; эту жизнь мы уже чувствуем, тысячи нитей связуют нас с Африкой. Будучи в 1911 году с женою в Тунисии и Египте, все время мы посвящали уразуменью картин, встававших перед нами; и, собственно говоря, эта книга не может быть названа «Путевыми заметками». Это – скорее «Африканский дневник». Вместе с тем эта книга естественно связана с другой моей книгою, изданной в России под названием «Офейра» и изданной в Берлине под названием «Путевые заметки». И тем не менее эта книга самостоятельна: тему «Африка» берет она шире, нежели «Путевые заметки». Как таковую самостоятельную книгу я предлагаю ее вниманию читателя…»

Андрей Белый , Николай Степанович Гумилев

Публицистика / Классическая проза ХX века