Искусство Сера произвело огромное впечатление на Гогена. Тщательно построенные полотна автора «Гранд-Жатт» поразили его своей упрощенностью и ритуальной статичностью фигур. Эта стилизация так явно отвечала многим его мыслям об искусстве, что он не мог не отозваться на нее всей душой. Гоген познакомил Сера с длинным перечнем живописных «рецептов», который вычитал у одного турецкого поэта и копию которого всегда носил с собой. «Пусть все у вас дышит миром и душевным покоем. Поэтому избегайте движения. Каждый из ваших персонажей должен быть статичен…»[61] Но сама «пуантилистическая» техника вызывала у Гогена сомнения, и он проявлял по отношению к ней большую сдержанность. Присутствуя на банкете, который дивизионисты устроили в ресторане в Бельвиле, чтобы отметить свой шумный дебют — в парижском художественном мире говорили только о «Гранд-Жатт» и «точечной» технике, Гоген в смятении выслушивал теории Писсарро и его друзей. Нет, что бы ни утверждали пуантилисты, они не открыли «абсолютной истины в живописи». Гоген высказывал это, хотя и не вполне внятно, когда делился с Писсарро своими мечтами, устремлениями, потребностью в «чем-то другом» — отдаленном, извечном, что временами снедало его, томя невыразимым беспокойством. «Мне предлагают наняться сельскохозяйственным рабочим в Океанию, — говорил он, — но это значит отказаться от всякого будущего, а я не могу на это решиться, я чувствую, что если немного потерплю и мне хоть немного помогут, искусство сулит мне еще счастливые дни… Самое разумное — уехать в Бретань. В пансионе за шестьдесят франков в месяц можно работать…»
Выставка не принесла Гогену ничего, кроме дружбы с гравером Феликсом Бракмоном, который купил у него картину за двести пятьдесят франков. Пятидесятитрехлетний Бракмон, человек прямой и подчас грубоватый, участвовал почти во всех художественных битвах последней четверти века. Старый приятель Мане, он вместе с ним оказался в Салоне отверженных 1863 года, был завсегдатаем кафе «Гербуа» и участвовал в трех выставках импрессионистов. Страстный любитель керамики, Бракмон после войны 1870 года некоторое время был начальником группы художников на Севрской мануфактуре, потом работал у Хэвиланда, где восемь лет, до 1880 года, руководил керамической мастерской. Пытаясь помочь Гогену, он свел его с керамистом с улицы Бломе — Эрнестом Шапле, которого Бракмон считал «равным китайцам».
Художественные ремесла притягивали Гогена не меньше, чем сама живопись. С первого взгляда покоренный искусством Шапле, необычайной красотой его керамики, Гоген поспешил принять предложение, которое керамист сделал ему, увидев его скульптуры: Шапле сказал, что будет счастлив сотрудничать с Гогеном, а прибыль от их совместных работ они будут делить пополам. Бракмон считал, что предприятие это может стать очень доходным. Отрадная перспектива! Однако план не мог быть осуществлен до наступления зимы.
Гоген не очень сожалел об этом, потому что все больше мечтал поработать летом в Бретани. Ему нужно было совсем немного денег, чтобы провести с Кловисом в Понт-Авене несколько месяцев и там спокойно писать. «Если бы ты могла продать моего Мане», — писал он Метте. Но он тщетно ждал денег из этого источника.
Метте решила переводить романы Золя для копенгагенской газеты «Политикен», и вот с апреля из номера в номер там начал печататься ее перевод на датский язык четырнадцатого тома «Ругон-Маккаров». Пикантный выбор! Это был роман «Творчество», где рассказывается история художника-неудачника Клода Лантье. Друзья помогали Метте воспитывать ее детей. Едва уехал Гоген, графиня Мольтке возобновила свою благотворительность. Мало-помалу Метте зажила собственной жизнью, из которой Гоген — неимущий Гоген — был исключен. Гогену следовало бы это знать, а впрочем, он это и знал.
«Я получил письмо от Эмиля, написанное на ужасном французском языке. Придет день, когда никто из детей не сможет со мной объясниться. Ловко сыграно, все принадлежит вам, а мне нечего возразить. Интересный, однако, вывод напрашивается из твоего письма. Он звучит так: «Мне здесь хорошо, моим детям тоже. А вы с Кловисом пеняйте на себя, что у вас ничего нет. Я не прочь, чтобы мы остались добрыми друзьями, только бы мне не мешали жить спокойно». «У вас, женщин, какая-то особая философия. Словом, vae victis!»[62]