И поскольку Ершов вновь заговорил о своих распрях с губернатором Салтыковым, Киприанов, держа за руку сына, устремился по лестнице еще дальше, пока чуть не сбил на площадке мужчину весьма изможденного вида.
— Черт побери! — сперва было выругался тот, затем вдруг узнал Киприанова, захохотал и даже хлопнул его по плечу: — А, Киприашка, это ты? И ты пришел поношением российского боярства любоваться?… Ну полно, я шучу… Уж более не приду я к тебе за санктпитербурхской газеткой, завтра сам в столицу уезжаю. Государь мне милость свою возвернул через того самого обер-злодея Ушакова, через которого я ее и лишился.
Он отвлекся, отвечая на поклоны какого-то многочисленного семейства с недорослями и девами-переспелками, и Киприанов успел шепнуть сыну:
— Это тот самый Кикин, который…
— Ты мне сочувствовал, благодарю, — вновь повернулся Кикин к отцу, пожимая ему руку. — Сие тебе зачтется и нужный час.
И захохотал, поперхнулся:
— Да уж теперь и не знаю, когда он исполнится, этот час, государь-то выздоровел, хе-хе, скоропостижно… И все, кто смерти его чаял, обмишурились, ровно мыши на погребении кота!
И он нервно захихикал, обвел пальцем вокруг шеи, будто накидывая петлю, даже закатил глаза и высунул и язык, чтобы выразительнее показать, какая участь теперь ждет этих мышей.
— Завтра состригу свои космы, — продолжал он, нахихикавшись, — кои отпустил, как опальный стольник. Я ведь стольник, Киприашка, хе-хе-хе! Состригу — и в путь! Везу с собой обстоятельную челобитную государю, всех врагов отчества в ней разоблачаю, всех этих Меншиковых, Ершовых, всех Салтыковых, Ушаковых. Хоть они и грызутся меж собой, а на самом деле они из одной шайки! Взгляни на меня, — Кикин указал в сторону зеркала, где было видно его отражение, — худ я, тощ, бледен, однако уныния во мне нету. Всех в сокрушение приведу, всех, всех!
Он держал Киприанова за пуговицу его чинного немецкого кафтана и даже крутил в такт своей речи. Наконец отпустил и оттолкнул легонечко.
— А за газетою санктпитербурхской приходить станет протопоп из Кремлевского собора Яшка Игнатьев — знаешь? Громогласный такой, невежа, дуролом, духовный пастырь[43], хи-хи-хи!
И Кикин наконец отошел, а Бяше показалось, что отец испугался хихикающего Кикина больше, чем мечущего громы и молнии вице-губернатора Ершова.
Киприанов нашел на втором этаже покои, где собиралось купечество, и сказал сыну:
— Я тут побуду, а ты танцуй. Приглашай, да смелее.
— Кого же приглашать?
— Которая приглянется. Любую приглашай, раз такая царская воля вышла, любую…
Когда года три тому назад двор переехал в Петербург, казалось, жизнь московская вымирает. Ушла гвардия, цвет Московских кавалеров, а за нею, конечно, музыканты. Многие сомневались, соберут ли теперь для ассамблеи хоть каких дудошников. Но губернатор Салтыков расстарался, нашарил их по усадьбам, по монастырям, приставил к ним немца-дирижера — и вот на хорах гобои, рожки, сурны, сопелки грянули церемониальный, а ноги сами заплясали, губы стали подпевать.
Губернатор Салтыков, как уверяли все придворные дамы, был ужасно похож на государя Петра Алексеевича — саженный рост, длинные ноги, круглые щеки — и даже глаза умел выкатывать и усики топорщить, ровно как государь в минуты гнева. Язвительный Кикин, правда, говорил при этом: «Шкура-то шкура, да в ней иная дура!»
Прошедшись перед зеркалом, поправив на животе орденскую ленту и встряхнув кружевными манжетами, чтобы выглядели попышнее, Салтыков принял у адъютанта Прошки Щенятьева золотую булаву[44] распорядителя ассамблеи и чуть не тыкал ею в дородные животы гостей, понуждая танцевать.
Нелегко было раскачать, вытащить из берлог старозаветную эту Москву. Расселись как истуканы, зевки скрывали в рукава, страдали в тесных немецких кафтанах. Глядя на мужей, страдали и супруги, сидя вдоль противоположной степы. Сыновья и дочери, наоборот, страдали от нетерпения танцевать, но не смели решиться. А музыка гремела.
Тогда великолепный Салтыков, вернув булаву Щенятьеву, схватил ближайшую из княжон Хованских, та только пискнула. И понесся с ней на середину паркетного круга, сверкая голубизной бархатного своего кафтана и восклицая:
— Вот как у нас, в московской нашей Европии, вот как!
За ним вся масса народа сорвалась с места, разбилась на пары, затанцевала, да так бурно, что слабые звуки гобоев потонули в грохоте танца. Слышались только мерные удары большого барабана, и казалось, что это вовсе не ассамблея на версальский манер, а исконное русское святочное гулянье скачет и резвится: «Трах, трах, тарарах, едет баба на волах!»
Бяша совсем растерялся. Кавалеры, кинувшись к дамам, затолкали его, выпихнули почти на лестницу, и там он увидел, как прямо на него мчится рослая девушка в обширном платье нежно-пунцового цвета. Ее пытались удержать охающие женщины и какой-то старичок в розовом паричке, а девушка отбивалась:
— Отстаньте, надоели! Зачем привезли, коли не танцевать?