Услышав «Византия», дама сердобольно кивает головой: не впервые, конечно, но Византия, услащенная духами Герлена и танцем «джимми». Может, завтра в пять часов у Румпельмайера?.. Нехотя берет виноградину и с золотого тельца медленно сдирает черное бархатное платьице. Косточка во рту скользит, пахнет терпким духом винных погребов, лепечет о Ницце и о Массандре.
— Да, жизнь все же прекрасна! Мы столько, столько потеряли!.. У мужа отняли дом, бумаги — всё. Несчастная Россия!..
И над Россией «Византия» готова уронить серебряные капли, но, зная: лучше утешить живого, нежели над мертвым плакать, только лопочет:
— Вы нам поможете? Мы победим. А я?.. Мне ничего не нужно… У нас есть вилла в Ницце… Скромный, почти монашеский конец…
В затонах дивана ее рука с длинными, отточенными, сверкающими, как орудия, ногтями встречает другую — мясистую. Проверяет упругость мяса. Французик от удовольствия жмурится.
— Значит, завтра в пять у Румпельмайера?
И продолжает шепотом, удачно пользуя всезаглушающий рев самого горластого малайца:
— А после ко мне. У меня коллекция эротических гравюр. Уютно, свободно, по-холостяцки.
Дама, сострадательная самаритянка, на все готова, лишь бы людям было легко жить. Не полагаясь на себя (с годами: лысина, катар желудка и ослабление памяти), француз записывает: «Среда, 5 ч. Madame Мариетта Кадык».
Сам Кадык, огромный, — бельмо и пакля в ноздрях кровавых, — сидит недвижно, мраморная дева на Кам-по-Санто. Вместо урны — ведерко Ирруа. Весь — скорбь. Можно ли в такие дни веселиться? Французику, который уже от ручки Мариетты дальше прополз, в пухлые, интимные залежи византийского добра:
— Monsieur, мы здесь ужинаем, хоть скромно, но прилично, а в России голод. Едят друг друга. Как же жить?..
Дева над могилой — почти классический шедевр. Сострадательный лакей обновляет урну, то есть в ведерко вставляет новую бутылку. Ломкий лед звенит. Не выдержав, Кадык уходит. Направо в кабинетике находит скромное бебе. За сто франков в пять минут бебе дает скорбному Кадыку простые идиллические утешения. Раз прижаться, два — передохнуть… Кадык возвращается к столу просветленный и, с уважением погладив собственный живот, заявляет французу:
— Эти разбойники продают англичанам товары, украденные у меня. Я протес-тую! Законные претензии русской промышленности. Мы заставим всю Европу считаться с нами. Еще бутылку!
В урне лед. Но в сердце француза пламень. Француз почти социалист. Он сам понимает: выше всего социальная справедливость. Но что же? Так обидеть эту миленькую даму, у которой в голове Анри де Ренье и Дебюсси, а ниже — теплые щедроты, этого кротчайшего рогоносца, вольнолюбца, идеалиста, так обидеть, отобрать бумаги, предприятия, даже три рояля, заставить скромно ужинать в «Монико», вести почти монашеский образ жизни!.. Нет, большевики не социалисты, а просто азиаты, «тартары»!
— Не беспокойтесь, друзья, мы вас не покинем. Франция на страже гуманности и справедливости. Я выступлю в палате. Доклад и смета. Вашему доброму гению, генералу… как имя?.. да, Вранже́ль! — пошлем в Константинополь пароходы и снаряды. Тартаров перебьют. Ведь этот Вранже́ль тоже — я убежден! — почти социалист. И вы, друзья, не правда ли?.. Со временем все разбогатеют, и будет рай.
Слушая француза, дородный князь Саб-Бабакин, писатель и председатель, стонет. От горя породистые щеки виснут и ложатся на манишку. Знающие нравы русских бар и сенбернаров ждут слюны. Ждут с основанием. Князь, подвыпив, голосит:
— Все дело в улицах. Были Хамовники, Плющиха, Молчановка, Курьи Ножки, Мертвый переулок, челове-е-ек, селянка по-московски! Осталась одна Лубянка. Щука по-жидовски. Трудовая кость в горле. Татьяна! Лиза! Ася! Наташа! Чистые русские девушки! Где вы? Три сестры! Спасите!
И князь ложится на пол, предварительно стряхнув салфеткой пыль с коврика. Ползет на брюхе. Малайцы лают. Женщины, склеенные, все так же бьются. Только метрдотель, видя князя в странном положении, на лице изображает набожный, почти паломнический экстаз. А Саб-Бабакин, расслабленный, пищит:
— Разве это святая русская земля? Разве это тульская, рязанская, калужская? Разве здесь топали стопочки Богородицы? Челове-е-ек, бутылку содовой!..
Князя подымает граф. Тоненький, руки, ноги — спички, а между спичками стеклянная пуговка жилета. Всё вместе — дипломат, советник посольства. Картавит, слаб, взволнован, если не поддерживать его яйцами всмятку, мартелевским коньяком и служебными повышениями, может легко умереть. Смуту державы, то есть чудовищные телеграммы в «Figaro» и увядание посольства с сокращением штатов, едва выдерживает. Был прежде бодр и горд. Заходя в консульство, оглядывал рой посетителей и чирикал секретарю:
— Зачем жидов пускать в Госсию? Употгебляют кговь. Насчет жидовочек не говогите: бывают очень вкусные девчоночки, гимназисточки. У лапсегдачника опега.