В комнате стоял густой, горячий пар, как в бане: братец Наум лил на печурку воду, чтобы согреться. От пара у Кати загудели виски, дух захватило, села, слабея, на полено, в пустоту. Лицо Наума в тумане едва-едва розовело. Сидел он в кожухе и пил из огромной бутыли какую-то микстуру. На минуту, пробивая пары, нос Катин щекотнул запах лака, как в столярной мастерской. Пил микстуру и торжественно, богослужебно кряхтел, чем дальше, тем сильнее.
— Как жить?..
Спросил: где служит? Какой паек? Подсолнечному, выданному к праздникам, позавидовал. У него, в Наркомнаце, — хуже. Но вдруг, кончив бутыль и обдав еще одним ковшом воды накаленную добела печурку, преобразился. Голос стал глухим, далеким, как будто вокруг Кати не пар, а Саваофа облака, слова — зычными и праздничными, давно забытыми в «Музо», весь Наум — грозным пророком, пусть из младших: Михеем или тем же Наумом. Длань подняв, стал Катю обличать, на «ты», сурово и величественно:
— Недостойная, как живешь? В мерзости — вот как! Златом искусилась, пайком, подсолнечным. Не только веры не защищаешь, но служишь гонителям, иудам, иродам — тьфу! тьфу! Спаситель, гонимый, ходит из града в град. А ты? Бумаги нумеруешь! С Богоматери сдирают последнюю рубашку, ризы с пречистых образов, китайцам на потребу. Знамения даны. Когда убиенный цесаревич лежал в пещере, кровью обливаясь, прилетела голубица, по-человечьему рекла: «Восстань и царствуй!» Унесла его на крылышках. В Тамбовской, под Успенье, объявилась. На лбу покаявшегося разбойника, вместо сатанинской звезды, загорелся животворящий крест. Когда к святым мощам прикасались святотатцы, шли с неба громы и стенания. Не слышишь, что ли? Или маловерка? Нет, слышишь, знаешь, но Господа нашего предаешь на поругание, благочестивых монахов, старцев, жен православных, младенчиков безвинных на страсти неслыханные, в чеку. Всё за паек. Изыди, несчастная!..
Катя не оправдывалась, не просила о пощаде. Встала. Вышла. Из бани — в морозный пар. Где-то на бульваре присела, не зная холода и ночи. Быстро, очень быстро в душе росло огромное и страшное, разрывая крыльями грудную клетку, когтями впиваясь в мясо, — почти физическая боль. В двадцать два года Катя оставалась все той же девочкой, считавшей когда-то нотариуса злым духом, а Владимира Кузьмича прекрасным демоном. Житейского, презренного, смешного в пророчествах Наума она не разглядела, не задумалась — зачем же Наркомнац? Духа политуры не разгадала. Да если бы поняла и разгадала — все равно сидела бы на бульваре, свою вину вынашивая. Верить мало. Нужны дела. И снова встало, на этот раз возмужав, захлестывая целый мир, искушение — отдать себя, погибнуть, изойти в любви. Вспомнила: два года — чужие обиды, шепоты, вздохи вокруг и рядом, как у вдовы Башмаковой реквизировали комнату и, сидя на приступочке, вдова плакала, как у Щедровых сына расстреляли, только карточка осталась — курносый гимназистик, как горевали монахини Девичьего — кельи оскверняют. И много щек заплаканных, изъеденных слезами, будто железо ржавью, слились в одно лицо, закапанное маслом в темно-синей спальне над мамой, скрестившей руки на груди. Нет, Катя меча не вложит, не простит!.. Даже если он, изгнанный из храмов, дрожащий где-то здесь, в снегах бульвара, даже если он попросит — не простит. Убьет.
Дальше — недели, месяцы. «Музо» и номера. В голове спирали сложных планов — кого? когда? и как? Одной не справиться. Что у нее? Руки и страсть. Хоть бы кто-нибудь пришел, направил, приказал. Пробовала заговорить с братцем Наумом, но тот, отнекиваясь, жаловался на ревматические боли, больше на пророка не походил:
— Смирение! Что ж, я служу в Наркомнаце. Паек улучшили. Зачем Господа Бога гневить?..
А Катя все ждала. Засыпала с одним — «убью», и это было как касание крыл голубицы, унесшей цесаревича. Просыпаясь, сразу вскакивала от испуга, будто кто-то стучится в дверь: надо убить, сегодня, сейчас! Порой, отчаявшись, выходила на улицу — искать главного виновника и револьвер. Вглядывалась жадно в лица прохожих — может, этот? Но люди шли мимо, с портфелями, с кулями, деловые, озлобленные, голодные, шли мимо. Никто не подавал ей знака.
Помощь пришла негаданно. Как-то Катя в церкви Бориса и Глеба встретилась с товаркой по институту, Верой Лерс. Вера зазвала к себе. Средь болтовни о продуктах — где и сколько — вздохнула:
— Видела сегодня в «Известиях» — снова список расстрелянных? Назначили известного садиста Курбова, он объявил массовый террор. Что же будет?
Катя резко отсекла:
— Жаловаться мало. Надо мстить.
Вера взглянула внимательно на угрожающие лавины бровей. Взяла Катю за тоненькую, с синью жилок руку (сидела рядом на диване), погладила и просто, очень просто, не отпуская глазами глаз, спросила:
— Хочешь?
— Хочу.
И, записав на кухонном столе «Спиридоновка, д. 18, кв. 2», быстро ушла. О чем же еще говорить? Скорей бы!..
На следующий день, в большой пустой комнате, угрюмый Высоков повторял:
— Скорей бы!