Жанна не расспрашивала его больше. Она даже попыталась улыбнуться, но улыбка вышла гримасой. Зато она старательно выпила чай. Весь день она хотела понять эту странную, с неба упавшую нежность и не могла. Вдруг ночью спохватилась: ведь это же большевик. Значит, его прислал он. Эта мысль была в одно и то же время и радостной и темной. Она походила на стук той ночью в дверь. Кинувшись в приемную, где крепко спал странный гость, она растолкала его:
— Послушайте! Вас прислал Андрей?
— Какой Андрей? Я не знаю никакого Андрея.
Это было успокоением, но это было и утерей прекрасной тревоги. Можно снова тихо умирать.
— Его зовут Андреем. Он тоже большевик.
— Ну, товарищ, нас, большевиков, много. Вся Россия большевики, даже половина Европы тоже большевики. А меня к вам никто не присылал, я сам пришел. Спите себе спокойно.
Так Жанна возвратилась в свой мир, снова задыхаясь и двоясь. Но что-то в нем переменилось, и странно сказать, причиной этой перемены явился человечек со смешными ушами, по-прежнему ночевавший в приемной. Он вошел в мир Жанны, вошел тихо, конфузливо, какими-то почти необъяснимыми мелочами. То, как он улыбался, протягивая Жанне чашку чая, то, как он, не стучась, а скорей по-щенячьи царапаясь в дверь ее комнаты, спрашивал утром, хорошо ли она спала, его заплатанный пиджачок, его добренькие подслеповатые глазки, похожие на глаза беременной суки, которые, когда он упоминал о своей Белле, освещались, как окна маленькой лавочки в заметенном снегом переулке, даже уши, ужасные уши — все это мало-помалу начало умилять Жанну. В ее дни вошло что-то простое, человеческое. Она стала отвечать на ласку Захаркевича лаской. Ее уже не пугало, но трогало это нелепое сочетание двух слов: «товарищ Жанна». Три дня давно миновали. Прошло уже более трех недель. Захаркевич теперь с утра уходил в какой-то ревком на работу. Он возвращался поздно, иногда за полночь. Жанна дожидалась его. Жанна, узнавшая, что такое мангалка, колола лучины и кипятила ему чай. Тот день, когда Жанна, увидав, как Захаркевич зябнет и подбирает наподобие халата полы пальтишка, улыбаясь, взяла иголку и произвела необходимый ремонт, может быть назван днем ее выздоровления. Нет, она ничего не забыла. Но старый Ахма-Шулы, грустно певший над углями очага, был прав: молодость сделала то, что только молодость и может сделать, — она заставила Жанну, как выздоравливающую, хотя бы изредка, хотя бы виновато, но все же улыбаться. И день за днем Жанна возвращалась к жизни.
Она начала даже помышлять о будущем. Она живет, значит, надо жить, значит, Париж. Там родные: дядя, кузина, они помогут; там все понятней, легче. Здесь ведь только один Захаркевич, милая ушастая няня. Уедет Захаркевич, и Жанне конец. А Андрей?.. Но Андрей — это не человек, это только боль. Жанна его не разлюбит, разлюбить нельзя. Другой весенний день, с другим — все это исключено навек. Но об Андрее не нужно думать, достаточно знать: он есть. Думать же нужно о жизни, нужно быть взрослой, папы нет, она ведь теперь одна на всем свете. И Жанна как-то сказала Захаркевичу:
— Я хочу в Париж к родным. Денег на дорогу, я думаю, хватит. Но как пробраться?
Захаркевич печально улыбнулся. Он привык к Жанне. Он полюбил ее, как няня, выходившая слабого болезненного ребенка. К тому же сердце Захаркевича было устроено так, что оно должно было выделять нежность. Жанна ему заменяла Беллу. Не будь Жанны, пришлось бы заботиться о чем-нибудь другом, например, о том, чтобы секретарь ревкома вовремя обедал. А секретарь ревкома, наверное, не понял бы Захаркевича. Теперь Жанна уезжает… Но Захаркевич ничего не сказал Жанне о своей печали. Кого могут интересовать чувства Захаркевича? Надо уметь молчать.
— Что ж, это можно устроить. Я вам достану паспорт. Кажется, сюда зайдёт скоро итальянский пароход. Доедете до Константинополя, а там в Марсель.
Вот уже все сделано. Вот уже паспорт лежит на столике Жанны. Поздно ночью, с затянувшегося заседания об увеличении посевной площади, явился Захаркевич. Поцарапавшись, вошел он сказать, что пароход отходит послезавтра утром. Потом, как всегда, прибавил: «Спите себе спокойно», но не ушел. Он даже присел на кончик пуфа, чего никогда не делал. Жанна ласково глядела на него. В эти последние дни он ей начал казаться особенно милым. Даже уши. Ничего в этом нет смешного. Бывают разные уши. У него вот такие. А раз он милый, то и уши милые. Хоть бы он скорее ехал в Москву, к жене, к Белле, а то как же он, бедный, совсем один. Даже пуговицу некому пришить. Захаркевич сидел необычайно печальный. Чтобы как-нибудь утешить его, Жанна сказала:
— Вот вы скоро увидите Беллу.
Но Захаркевич на этот раз не улыбнулся, глаза его не осветились, как окна лавочки.
— Товарищ Жанна, я должен вам сказать про другое. Я не о себе. Вообще я не умею говорить. А это нужно сказать хорошо. Вот вы уезжаете. Кто знает, может быть, навсегда…
— Вам грустно со мной расстаться?
— Что я? Это никому не интересно. Словом, с вами хочет проститься он.