машинный,
фонарный,
вандышный (ванда: род большой верши, морды из лозы, для ловли рыбы в ярах, омутах),
судовой,
пушной,
юхвенный (юфть или юхть — кожа рослого быка или коровы, выделанная по русскому способу на чистом дегтю),
подошвенный,
свечной,
восковой,
замочный,
щепетильный (торгующий мелочами: нитками, иголками, булавками, наперстками, шпильками, снурками, тесемочками, крючками, пуговичками, колечками, сережками, бисером, духами, помадой...),
игольный,
сельдяной,
луковый,
чесноковый,
шерстяной,
семянной,
орешный,
рыбный живой,
масляный,
кисейный,
холщевый.
Кроме того, торговля производилась на ларях, рундуках, в коробках, на скамьях, на ящиках. По Никольской улице, идучи из Кремля, по левой стороне от Казанского собора, вдоль по улице, на протяжении 52 сажен тянулись шалаши. Любимый народный напиток квас продавался в квасных кадях, разсеянных между рядами и шалашами, на углах и крестцах... Улицы Московския тогда были совсем другаго вида, нежели теперь: тротуаров не было, мостовая была деревянная, и по улицам с вечера разставлялись рогатки, так как ночью никому не дозволено было ходить и ездить, кроме полицейских и духовных...»
А теперь вспомним Красную площадь такой, какой ее знают люди нашего с вами поколения... Холодноватая пустота чисто выметенной и вымытой брусчатки, огороженной, за которой прохаживаются милиционеры, поигрывая дубинками-демократизаторами. Здесь нельзя бегать, нельзя остановиться шумной группой, нельзя курить, нельзя... нельзя...
А вспомните давящую тишину погоста, не по-христиански раскинувшегося в центре города у стен Кремля. Вспомните уныло профессиональную очередь в Мавзолей. Обегите внутренним взором пустые полки ГУМа. Куда все подевалось? Куда ушла из Москвы жизнь?.. Впрочем, посетив Красную площадь и печально возвращаясь, будьте осторожны при переходе улиц. Есть ведь и еще одна примета нашего времени — черные, приземистые машины, беззвучно выстреливающие из ворот Спасской башни и летящие во весь опор... Все это бесчеловечье как глухой стеной отделяло меня от живого пестрого и яркого прошлого старой столицы, не пускало туда.
Вернувшись домой, я пространно жаловался друзьям на неудачи, искал и выпрашивал новые и новые книги о Москве, снова смотрел старые гравюры.
Как-то раз одна моя добрая знакомая, большая энтузиастка Белокаменной, в ответ на мои сетования спросила:
— А вы не бывали в Коломенском?
— В Коломенском? — не сразу сообразил я.
— Ну да! Там же музей-заповедник.
Я быстро перелистывал в памяти карточки со справками о том, что могло быть связано с этим названием: Коломенское — село, бывшая вотчина великих князей московских и русских царей. Впервые упоминается, кажется, в духовной еще Ивана Калиты... В памяти мелькали какие-то обрывки нашествий крымцев, поляков с литовцами, казацких разорений. Чем-то было оно связано с селом Дьяковом и «дьяковской культурой». Но в самом Коломенском я не бывал, это точно. Видя мои страдания, приятельница попробовала прийти на помощь:
— Там, по-моему, еще отец Ивана Грозного построил себе дворец и подолгу живал в нем...
— Почему именно там?
— Это очень красивые места. Московский князь, наверное, имел душу тонкую и чувствительную к прекрасному...
В справедливости подобной версии я сильно сомневался. Кое-что о великом князе Василии Третьем, хитром и коварном сыне Иоанна Третьего и гречанки Софьи Палеолог, я читывал... Разве не он, не великий князь Василий Иоаннович, присоединил к Москве последние удельные княжества? Коварно присоединил и кроваво. Не он ли снял с Пскова вечевой колокол? Почему-то вспомнилась картинка из истории: запершись в горнице с наперсником, боярином Шигоной-Поджогиным, князь Василий замышляет козни коварной политики. Перед старой московской знатью он заискивал, с остальными обращался грубо и бесцеремонно. Когда нижегородский боярин, замечательный политический деятель средневековой Руси, искуснейший дипломат Иван Никитич Берсень-Беклемишев позволил себе не согласиться с решением Василия по поводу судьбы Смоленска во время Ливонской войны, князь просто-напросто прогнал его, сказавши: «Ступай прочь, смерд, ненадобен ты мне!» Это означало опалу. А когда тот же Берсень стал жаловаться другим боярам, Василий Иоаннович велел схватить строптивца и урезать ему язык. Далее, пристегнутый безвинно к делу Максима Грека, обвиненный в недовольстве «переставлением обычаев», он был по указу великого князя «казнен смертию»... Можно ли при таких-то делах иметь «тонкую душу, чувствительную к прекрасному», даже со скидкой на жестокость времени?..