Властители Иродова дома, подражая роскоши римских императоров, заводили нередко великолепные пиры и блестящие годовые праздники. Между прочим усвоивши языческий обычай праздновать день своего рождения и собравшись провести его весело, по-видимому, в Макоре или в соседнем дворце, называемом Юлиею, — Антипа приготовил пир для двора, военачальников и галилейской знати. Богатство, изысканная архитектура дворцов, общее стремление Иродов выставить себя напоказ, служили достаточным ручательством, что на этом пиру не было недостатка ни в чем, что только могли предоставить роскошь или царское достоинство. Довольно сказать, что он был похож на те ужасные оргии, которые согласовались с развратными обычаями империи и соединяли в себе римское обжорство с греческой чувственностью. Но коварная Иродиада задумала угостить царя неожиданным и возбуждающим страсти удовольствием, — зрелищем, которое, как ей известно, должно было восхитить таких гостей, как Иродовы. Танцовщики и танцовщицы были в то время в большом ходу[307]
. Страсть к таким нередко бесстыдным и унизительным представлениям вкралась в Иудею конечно через саддукеев и полуязыческий дворэдомитских похитителей престоламирод Великий построил в своем дворце театр для Тимелика[308]. Настоящий роскошный праздник не был бы полон, если бы не был заключен какой-нибудь грубой пантомимой, и разумеется Ирод усвоил себе этот отвратительный современный обычай. Но он никак не думал предоставить своим гостям такую редкую роскошь, — видеть унизившую себя до сценических танцев принцессу, — свою племянницу, внучку Ирода Великого и Мариамны, происходившей из рода великого первосвященника Симона, старшей линии князей Маккавеев, — принцессу, которая стала потом женой татрарха и матерью (от Аристовула) царя халкидонского. Как только кончился пир, гости насытились и напились, сама Саломия, дочь Иродиады, тоща еще цветущая молодостью и блиставшая красотой, исполнила танецСаломия побежала к матери и сказала:
Если так, то она обманулась в ожидании. При ее прошении тетрарх сильно опечалился[314]
его не утешал уже более ее танец; грустно, показалось ему, кончается празднование дня его рождения. Страх, политика, упреки совести, суеверие, даже некоторый остаток добрых чувств, еще не совсем утратившихся под густым пеплом сожженного гнусными страстями сердца, — все заставляло его отказаться с отвращением от приведения в исполнение такой внезапной казни. Он понял, до какой степени одурачен ловкой стратегикой своей, ни перед чем не останавливающейся, любовницы. Если бы в нем осталась хоть тень мужественной твердости, он отказал бы в просьбе, как не совпадавшей ни с буквою, ни с духом его клятвы, потому что жизнь одного невозможно обращать в подарок другому. Или он мог бы смело заявить, что при подобном выборе его клятва будет более почтенна, если нарушится, нежели как приведется в исполнение. Но презренная гордость и страх человеческий преодолели лучшие движения его сердца. Опасаясь пересудов своих гостей более, чем неизбежных страданий совести в будущем, он тотчас же послал оруженосца в темницу, которая, вероятно, находилась вблизи от зала пиршества. Таким образом, по приказанию развратного лукавства и в угождение омерзительной фантазии бесстыдной девушки, топор пал — и голова славнейшего из пророков была усечена.