Она несчастная почему-то, живет где-нибудь в Стокгольме или в Париже, что-то читает, о чем-то думает, она сильная, с печальным лицом и длинными ногами, с темными кудрями вдоль щек, сидит здесь, на высоте двух с половиной тысяч метров, слушает музыку, курит, пьет коктейль и грустит, грустит… Потом медленно выходит. Мы тоже. Она берет лыжи, прислоненные к веранде, осматривает их, надевает, прыгает несколько раз, мгновенно поворачивая их в воздухе, и подкатывает к обрыву. Мы заглядываем вниз. Ух, как далеко внизу торчат ели и сосны, какой прекрасный пологий и огромный скат! Она некоторое время смотрит тоже вниз, опершись на палки, потом, оттолкнувшись палками, подпрыгивает, подбирает в воздухе ноги с лыжами, прижимает колени к груди и бросается комком вниз. Пыль летит у нее из-под лыж, черный комок катится вправо, влево, делается все меньше… Где-нибудь в лесу, осыпанная снегом, она остановится и будет дышать, одна, подняв лицо к вершинам елей. Если бы вот так же ринуться вслед за ней, если бы побыть там с ней в лесу, чтобы между сосен видеть вершины гор – белые с одной стороны и синие с другой! Как это было бы противно.
Но нам нельзя. И мы, выпив еще на дорогу, мрачно спускаемся к подъемнику.
Вспомнив это, я поежился от какой-то сладкой печали, от любви к жизни, ко всем ее подаркам, все-таки и не очень редким, если припомнить.
– Ты что? – спросил у меня друг.
– Слушай, ты, морской волкодав, – сказал я ему. – Я тебе расскажу про Трансильванию, про отели и про девушек – хочешь?
– Валяй! – сказал друг и поерзал, устраиваясь поудобнее.
И я рассказал ему обо всем, что пришло мне на память минуту назад, и о том, как нам было противно.
Моряки за соседним столиком расплатились, взяли своих девочек и пошли к выходу. Мы смотрели им вслед, стараясь увидать, хороши ли фигуры и ноги у девочек.
Музыка кончилась, и как-то кончилось для нас одно настроение и началось другое. Нам захотелось на улицу. Мы допили коньяк и вышли. Маяк на молу мигал. Стоял и светился, как обычно, большой белый пароход, и на нем играла музыка, но совсем другая, чем мы только что слышали, – что-то маршеобразное и громкое.
Мы потолкались на набережной, посмотрели на женщин и пошли в магазин пить вино. Мы взяли сперва по стакану сладкого, оно было клейко и пахло горелым. После него захотелось чего-нибудь кисленького, и мы выпили еще сухого вина.
Друг мой заметно опьянел, настроение у него стало хорошее, он шел, выбрасывая в стороны ноги, и я знал, будь мы в Ленинграде или в Мурманске, сейчас бы поехали куда-нибудь, оттуда бы опять поехали, и было бы все хорошо.
Мы остановились и поглядели друг на друга, что-то такое было в наших лицах и глазах, дьявольски смелое и большое.
– Слушай, – старательно выговаривая, сказал мне друг. – Что должен делать человек? В высшем смысле что он должен сделать?
– Работать, наверное, – неуверенно предположил я.
– Это грандиозно! – сказал мой друг. – И мы работаем. И плевать нам в высшем смысле на всяких там парижанок-лыжниц.
– Земля! – бормотал мой друг, когда мы шли домой. – Старуха земля! Пять тысяч совокуплений в минуту. Пять…десят тысяч. Пять миллиардов! На каждом метре, а? Старуха земля трещит по всем швам и отклоняется с орбиты, а? Представляешь? Пятьдесят триллионов по… поцелуев в минуту, а? И каждый силой в пятьдесят тонн, а?
– Да, старик, – сказал я. – Только мы с тобой в этом не участвуем. Грустно все это. Пошли спать.
– Пошли спать. А завтра поедем в этот… как его?
– Куда?
– Как его?.. А! Да черт с ней, куда-нибудь!
Свечечка
Такая тоска забрала меня вдруг в тот вечер, что не знал я, куда и деваться – хоть вешайся!
Мы были с тобой одни в нашем большом, светлом и теплом доме. А за окнами давно уже стояла ноябрьская тьма, часто порывами налетал ветер, и тогда лес вокруг дома начинал шуметь печальным голым шумом.
Я вышел на крыльцо поглядеть, нет ли дождя…
Дождя не было.
Тогда мы с тобой оделись потеплее и пошли гулять.
Но сначала я хочу сказать тебе о твоей страсти. А страсть тогда была у тебя одна: автомашины! Ты ни о чем не мог думать в те дни, кроме как об автомашинах. Было их у тебя дюжины две – от самого большого деревянного самосвала, в который ты любил садиться, подобрав ноги, и я возил тебя в нем по комнатам, – до крошечной пластмассовой машинки, величиной со спичечный коробок. Ты и спать ложился с машиной и долго катал ее по одеялу и подушке, пока не засыпал…
Так вот, когда вошли мы в аспидную черноту ноябрьского вечера, ты, конечно, крепко держал в руке маленький пластмассовый автомобильчик.
Медленно, еле угадывая во тьме дорожку, пошли мы к воротам. Кусты с обеих сторон, сильно наклонившиеся под тяжестью недавнего снега, который потом растаял, касались наших лиц и рук, и прикосновения эти напоминали уже навсегда невозвратное для нас с тобой время, когда они цвели и были мокры по утрам от росы.
Поравнявшись с другим нашим домом, в котором был гараж, ты вдруг побежал к гаражу и взялся за замок.
– Хочешь кататься на настоящей машине! – сказал ты.