Есть что-то добиблейское в том, как описывает здесь Казаков самих белух, их «нездешность», их неподначальность людям: «А были они отвратительны и прекрасны. Головы у них были – как каска немецкого солдата. Такой же крутой купол, почти отвесно падающий вниз и переходящий затем в козырек-нос. Они казались первобытно-слепыми, как какой-нибудь бледный подземный червь, потому что глаза их были смещены назад и в стороны, а спереди – только этот мертвенный, ничего не выражающий, тупой лоб. Было в них еще что-то от тритона. Когда они по очереди и сразу выходили, выставали, как говорят поморы, из воды дохнуть воздухом и опять погружались в зеленую пучину – вот тогда в их выгнутых острых хребтах в миг погружения чудилось мне что-то от саламандры, от тех земноводных, которые одни жили когда-то на земле, залитой водой. Но еще были они и прекрасны! С гладкой, как атлас, упругой кожей, стремительные, словно бы даже ленивые в своей мощи и быстроте…»
И само это описание, и реакция автора на совершаемое на его глазах – с его участием! – противоестественное, немилосердное действо, не оставляют сомнения в глубоком страдании писателя, снедаемого тоской и раскаянием, испытывающего чувство вины – и своей, и всего человеческого племени.
«В ужасной страсти своей к убийству, – признается Казаков, – выпросил и я у боцмана винтовку и все держал, с наслаждением ощущая ее тяжесть, забив предварительно в магазин маслянисто-желтые патроны с туповатыми черноголовыми пулями – дыру величиной с кулак в трепещущем теле делает такая пуля. Но, разглядев белух, я вдруг остыл и положил винтовку и стал молиться. Господи, думал я, отвернули бы они в море! Испортились бы наши моторы! И что стоит этим прекрасным существам, даже войдя в загон, перевалить через верхний ряд сетей, через поплавки, и уйти дальше, и продолжать свою непостижимую, неподвластную человеку жизнь!»
Связи между очерками-главами «Северного дневника», его внутренние смысловые рифмы разнообразны, не всегда заметны, перекличка затрагиваемых здесь проблем порой неожиданна, но все это вполне органично для казаковского повествования, все это лишний раз подтверждает, что мы имеем дело с откорректированным замыслом, с единой книгой, а не просто сводом разрозненных путевых заметок, как это представлялось издателям некоторых посмертных казаковских сборников…
«„Северный дневник“, – говорил Казаков в 1973 году, – книга для меня несколько необычная. И потому, что писалась она больше десяти лет, и потому, что составляют ее очерки». География поездок на Север расширялась, из каждой поездки он «привозил один-два очерка, печатал где придется, пока вдруг не обнаружил, что, собранные вместе, очерки составляют картину северной жизни (разумеется, далеко не полную) за доброе десятилетие».
Казаков объяснял, что взялся за очерк неслучайно: «Жанр этот – весьма емкий и гибкий. То, что твой герой – живой, конкретный человек, а не собирательный образ, конечно, представляет для писателя определенные трудности, но в то же время здесь заключена и сила жанра. На Севере я иногда ловил с рыбаками рыбу, был на тюленьем промысле, при случае работал наравне со всеми, и люди становились мне ближе, будто и я родился на Севере. В то же время я со скрупулезностью исследователя (а вдруг пригодится будущему историку?) узнавал, и сколько стоит килограмм выловленной семги, и сколько зарабатывает рыбак за сезон, и многое-многое другое».
Жанр очерка, с его «контактностью», позволял максимально сокращать дистанцию между автором и героями, на какой-то момент чувствовать радость от, пусть и мимолетного, но искреннего единения с окружающими людьми. «В каждой поездке, – признавался Казаков, – случались мгновения, когда я ощущал, что вот эта минута, этот день являются для меня как бы наградой за что-то. Я попадал в такую обстановку, где все было прекрасно: и море, и звуки, и запахи, и люди… И тогда я не видел необходимости в рассказе, в выдумывании героя – герой был рядом со мной, я мог любоваться им. У меня была иная задача: получше запомнить этот день и час, этого человека и мир вокруг него – море, тундру, белую ночь… Я не сочинял ничего. Я даже фамилии своим героям не придумывал, все они у меня живут под своими именами…»
Что же касается непосредственно очерка «Северный дневник», открывающего книгу, может показаться, что и он написан по первому впечатлению, едва ли не протокольно, с той цепкой профессиональной хваткой, когда автор, сосредоточившись, улавливает ухом и глазом и пускает в словесную переплавку у себя в путевом блокноте все, что так или иначе задевает его внимание, – и детали обстановки, и поразившие его воображение пейзажи, и повадки незнакомых дотоле людей, и меткие фразы и словечки, оброненные ими.