— Совсем я запамятовала, Адочка. Сбегай в курятник, сними с гнезд яички, а то куры сейчас пойдут на насест.
Я схватила решето и выбежала из хаты, а когда вернулась, бабушка лежала на полу, а рядом, в разлитой лужице воды, валялся чугунок и перевернутый набок маленький стульчик, на который бабушка обычно ставила ноги. Она силилась встать, но безуспешно, только сгибала в локте правую руку. Предчувствие беды мгновенно обожгло меня.
— Бабушка, родненькая, что с тобой?
В ответ — мычание. Я приподняла ее с пола, посадила, потом крепко обхватила в поясе руками и дотащила до кровати.
Три недели бабушка была в одинаковом состоянии: неподвижно лежала; когда не спала, пыталась мне что-то сказать и объяснить. Это было самое ужасное. В школу я, конечно, не ходила.
Заходили посидеть бабки-подружки, заходила и баба Мариля, но подолгу не оставалась, зная, что Зося ее всю жизнь не любила. Она все выспрашивала меня о деньгах, бубнила над самым ухом, словно ее кто-то мог здесь услышать, кроме меня. Я злилась и ждала, чтобы она поскорее ушла.
Так было и в этот вечер. Я проводила бабу Марилю, сидела и пришивала пуговицу к бабушкиной рубашке и вдруг услышала:
— А-а-да…
Мое имя за время болезни бабушка Зося произнесла первый раз. Я соскочила с места, бабушка повернула ко мне голову: глаза чистые, хорошие. Потом они затуманились, и слезы скатились на подушку — одна, две; она глубоко вздохнула, вздрогнула, и голова ее снова легла ровно.
Я поняла: бабушка умерла.
Я сидела около бабушки Зоей еще двое суток и очень не хотела, чтобы ее уносили на кладбище. Многое, многое я передумала за эти две ночи и два дня и, кажется, сразу по-взрослела.
Через неделю-две от бабушкиного (теперь уже моего) хозяйства ничего не осталось: кабана зарезали и все мясо и сало увезли к бабе Мариле ("Приходи к нам "есци"), коровку продали. Остался еще погреб с картошкой, пустое гумно и пустая хата. Деньги в мешочке баба Мариля тоже взяла, зерно и муку в бочках увезли. Мне дали немного денег, на которые я купила себе пальто.
Часто теперь я голодала, но "есци" к бабе Мариле не ходила. Решила лучше брать у соседки белье (она стирала для воинской части), этим зарабатывала себе на хлеб.
Так я дождалась возвращения мамы из Речицы.
ОТЕЦ
Отец работал тогда машинистом электродвижка детского дома в парке, бывшем имении графа Чапского.
Жили мы в деревне Борисовщине за парком — это рукой подать до Станькова.
Помнится, отец на работе. Я часто бегала к нему, еще малышка, в парк: очень уж мне нравился локомобиль — блестящий, чистый, попыхивающий, как маленький паровозик. Мне казалось, что он вот-вот сорвется с места и помчится по нашей пыльной проселочной дороге. Но увы, "паровозик" стоял; пожалуй, ему не хватало рельсов. Нравилось мне здесь все: и запах мазута, и шум работающих поршней, и посвистывание приводных ремней, и до блеска начищенные, сверкающие, как золото, медные части этой чудо-машины. Тепло, исходящее от нее волнами, ласково и приятно обдавало голые мои руки, лицо, босые ноги.
А рядом — папка. Лицо его и руки всегда были выпачканы мазутом, как будто чистюля-машина, играя, нарочно проделывала это с ним. А он только поблескивал своими серыми, с вечными лукавинками, глазами.
Одетый во флотскую робу, из-под которой выглядывала тельняшка, всегда с паклей в руке, он снимал обтянутую парусиной шапку, резким взмахом головы откидывал свою пышную темно-русую шевелюру назад, заговорщицки подмигивал мне, кивком указывая на машину: вот, мол, какое диво дивное! Видишь?
Папка очень любил технику. Любовь эту он принес с Балтийского флота, где с первого года империалистической войны начал службу простым кочегаром на линкоре "Севастополь", а потом уже, в годы революции и гражданской войны, машинистом на линкорах "Парижская коммуна" (так стал называться "Севастополь") и "Марат".
Линкор "Марат"! Я так живо представляю его себе с самого моего детства: гордый, красивый и сильный корабль. Моего младшего братишку родители назвали Маратом, по я почему-то долго, очень долго не связывала это имя с названием корабля. Линкор жил в моем сознании сам по себе, а мой братик — отдельно.
Я знала и примечала в своем отце все. Ходил он, по своей морской привычке, усвоенной за девять лет службы на флоте, чуть покачиваясь, широко и прочно ставя ноги, спокойный, уравновешенный, и я не подберу другого слова — надежный.
Я не помню случая, чтобы он был зол, угрюм, груб, чтобы повысил на кого-нибудь голос. Правда, однажды я и Лёля вывели даже его из терпения…
По рассказам бабушки Зоей, отец до призыва на флот очень много, умело и с любовью работал на земле: пахал, сеял, косил, убирал урожай. Но после флота он навсегда "заболел" техникой. "Паровозик" в детском доме, к моему великому огорчению, ему надоел. И в 1929 году, вместе со своим старшим братом Ефимом, отец уехал в Дзержинск, где началось строительство МТС.
Они с дядей Ефимом и строили эту МТС, а жили первое время в зелененьких вагончиках. Я с мамой приезжала тогда навещать папку, и мне было смешно и удивительно, что в "городе" такие маленькие, дощатые "домики".