Антонов, кряхтя, встал, выждал, когда Лаврентий оказался рядом, и положил ему руку на плечо.
— А ты помни: про это болтать нисколько и никому нельзя, — заговорил он, глядя прямо в глаза Серякову. — Хоть дело и давнее, а все равно за его спомин по головке не гладят… Ну, пошли, а то не докличемся перевозчиков, как перепьются ради воскресенья.
Надолго с этого дня два противоположных жизненных начала, о которых в детстве толковала ему матушка, — добро и зло, — приняли в сознании Лаврентия новые, человеческие обличья. Тогда всё доброе, которое он видывал, была одна его тихая, заботливая, робкая матушка, а зло — пьяный, скверно бранившийся отец и начальники всех чинов с их окриками и побоями.
Теперь оба лагеря стали многочисленнее и определеннее, обрели значение двух направлений деятельности — во имя личного или во имя общего блага. Зло неизменно вставало перед ним в отталкивающих чертах графа Аракчеева, хорошо известного по портретам, похожего на обезьянку в мундире, или в живых лицах его «последышей» из департамента, вроде начальника канцелярии, полуграмотного ругателя князя Шаховского. А добро — в расплывчатых, но прекрасных, оживленных рассказами седого писаря образах погибшего Булатова и его друзей, оставивших такую светлую память, что и через двадцать лет живут их заветами, поминают их благоговейно.
Еще с большим уважением стал смотреть Серяков на своего друга, доверившего ему самые дорогие воспоминания, самые сокровенные мысли. А комната, где они жили, сразу населилась образами значительного и печального прошлого, так не похожего на теперешнюю писарскую казарму.
Но скоро все эти впечатления заслонила разом нахлынувшая работа. Сначала начальство оценило его красивый почерк, стало поручать переписывать важные бумаги, даже доклады на имя военного министра князя Чернышева. А с осени товарищи, исполняя его просьбу, начали один за другим передавать часть своей заказной работы. Потом кое-кому отрекомендовали, свели на дом. К первому снегу Лаврентий стал заправским переписчиком: купил свечей, перочинный нож шведской стали, связку гусиных перьев, бумаги высших сортов и строчил страницу за страницей.
Чего только он не переписывал: то отчет о ревизии почтовых трактов, о ремонте на них станционных построек и мостов, то учебник римского права со множеством латинских фраз, то рассуждение некоего чеха-агронома о распространении в России посадок картофеля. Так что очень скоро на безымянном пальце правой руки образовалась у него настоящая писарская мозоль.
Зато к новому, 1844 году послал в Псков первые десять заработанных рублей, а в посту, ровно через год после расставания с матушкой, еще десять. Вот и достиг того, о чем робко мечтал, идучи по весенней распутице в Петербург с партией арестантов.
Глава IV
И так всю жизнь? На ночном дежурстве
Бежали дни, недели, месяцы. Незаметно в каждодневной работе промелькнули весна и лето, снова холодный дождь мочит булыжную мостовую Преображенской площади, разливает по ней такие широкие лужи, что их, чертыхаясь, обегают писаря и топографы, спеша по утрам в департамент.
Стачиваются перья, покупаются новые, опускаются в подаренный Антоновым шагреневый кошелек гривенники, двугривенные, рубли, и каждый месяц отправляется матушке письмо «с денежным вложением», опечатанное почтовыми сургучными печатями. Чего же больше желать?
Но иногда, и чем дальше, тем чаще, засыпая после целого дня, проведенного за столом, Серяков спрашивал себя: неужто так и пройдет жизнь в тщательном очинивании перьев, в их скрипе по бесчисленным листам бумаги? Присыпал написанное песочком, перевернул лист, исписал следующий, поставил последнюю точку. Пошла бумага на подпись, отправили куда адресована, там прочтут, подошьют, потом снесут в архив. А ты за эти дни уже настрочил сотни новых страниц.
Вот скоро два года будет, как он только это и делает.
Поседеют волосы и бакенбарды, как у Антонова, как у других, что гнут спины в департаменте по двадцать лет. Уйдет в плечи голова от долгих часов сидения за бумагами, вдавится постоянно прижатая к краю стола грудь. Еще, может, и глаза ослабеют, очки в железной оправе оседлают нос.
И для чего всё это? О чем мечтают его товарищи, чью судьбу он, видно, разделит? Да все почти об одном: выслужить фельдфебельский оклад, а кто посмышленее — производство в чиновники, жениться на дочери какого-нибудь канцеляриста или на мещанке с приданым — домиком на Петербургской, на Выборгской. Настаивать наливки, есть по воскресеньям пироги, почитать «Северную пчелу» — книг-то чем старее, тем меньше читают. А в будни всё писать, писать, писать. И в сорок и в пятьдесят лет писать в той же комнате с окнами на аракчеевский дом.