— Нет уж, полноте, подлинный художник должен усвоить грамоту своего искусства, то есть первые навыки рисунка, вместе с азбукой, с грифелем и чтением с самого нежного возраста. Его должно тянуть изображать окружающий мир так же, как любознательного ребенка тянет к книге. Рисунок должен стать с детства средством отражения чувства и мысли. А дилетантики, что начинают в двадцать пять лет от нечего делать, то бишь «по высшей склонности к искусству», ходить или, еще хуже, ездить на своих лошадях в академию, верьте мне, ничего не сделают никогда, хоть по десять лет посещай наши классы. У другого, может, и способности есть, да голова уже другим занята. Ему живая женщина больше мраморной Венеры нравится. В голове и то и сё — новый сюртучок, картишки, выпивка с закуской, а для искусства-то, глядь, и места не осталось.
В небольшом кабинете Серякову некуда было притулиться, не обращая на себя общего внимания. Около двери, на пути входивших господ, долго стоять тоже неудобно. Он пробрался опять в свой угол в зале, повторяя про себя только что слышанное.
Лаврентий не знал, что значит «дилетантики», и все же думал, можно ли отнести к себе это явно пренебрежительное название. Ведь и ему без малого двадцать четыре года, а еще не начинал как следует учиться рисовать. Но разве это его вина? Зато уж не от нечего делать взялся за карандаш. С детства для него рисование — самая большая радость. Ну, а насчет щегольства, карт, выпивки — нет, нет, ничего этого пока и в уме нет…
Через полчаса, проходя по зале под руку, или, вернее, держа свою ладонь под мышкой у маленького Брюллова, Кукольник вдруг круто повернул к топографу и увлек к нему своего друга:
— Вот, Карл, тот юноша, что больше года гравировал на дереве одним перочинным ножом и делал отличные доски.
— Очень рад с вами познакомиться, — учтиво сказал Брюллов, протягивая Серякову небольшую, но сильную руку. — Такое пристрастие к искусству делает вам много чести. Желаю вам и впредь неустанно работать. Поверьте мне, радость, ощущаемая, когда видишь сам, что шагнул вперед, вознаградит вас сторицей. А выше ее ничего нет для художника. — Он слегка поклонился и пошел дальше вместе с Кукольником.
Лаврентий стоял, залившись счастливой краской, и опять повторял про себя слова великого художника. Ведь они звучали как напутствие.
Вскоре Тихон зажег на рояле две свечи, а между ними поставил бутылку вина и стакан.
По этому знаку разговоры затихли. Глинка быстро прошел из кабинета к роялю. Круглая табуретка оказалась ему как раз по росту. Он оглянулся. Все окончательно смолкли.
Рассыпав легкие, певучие звуки короткого вступления, Глинка запел небольшим, но удивительно выразительным и верным голосом песню о жаворонке, которую Серяков никогда не слышал. Лаврентий не знал, что с ним. Слезы, которых не помнил он с детства, вдруг подступили к горлу, наполнили глаза. Солнце, небесная чистая высь, рожь тихо стелется — все, что видел мальчишкой-флейтистом в лагерях или на маневрах, мигом выступило откуда-то, разом заслонило эту залу с полусотней господ.
Глинка спел еще десяток романсов, тоже не знакомых Лаврентию, и не раз бросало его в жар и в холод. Но песни о жаворонке он не забывал ни на миг. И восторженно хлопал вместе с другими, когда музыкант встал из-за рояля.
В столовой зазвенели посудой, начали передвигать стулья — накрывали к ужину. Ударили стенные часы. Сквозь шум голосов Лаврентий считал: …десять, одиннадцать, двенадцать… А ведь вставать-то в половине восьмого. И до дому идти, наверное, с час… Да и место ли ему за столом?..
Когда гости двинулись к ужину, он прошел в прихожую, а оттуда в кухню, где, чтоб не мешались среди барской одежды, оставил свою шинель, каску и шашку.
Повар резал и раскладывал по тарелкам каких-то жареных птиц, судомойка ему помогала, и Лаврентий порадовался, что обоим не до него. Уже успел надеть шинель и застегнуться, когда в кухню вошел более обычного раскрасневшийся Тихон и схватил его за рукав:
— Куда, Авксентьич? Не хочешь там, погоди малость — тут преотлично закусим!
Серяков отказался, ссылаясь на завтрашнюю службу. Но Тихон не сдавался. Достав с кухонной полки стакан красного вина, видимо сбереженного на свою потребу, он подступил к топографу:
— Пронял тебя Михаила Иваныч? Думал, только меня, старого дурака, от «Жаворонка» этого каждый раз слезой прошибает, а гляжу, и ты сомлел. Пей за Глинкино здоровье!
Что было делать? Лаврентий отпил полстакана, расцеловался с Тихоном — видно, в пьяном доме Кукольника вина и поцелуев не избежать — и выскочил на черную лестницу.
В то время как он выходил в ворота, из парадного подъезда показалось двое господ и повернули тоже к Загородному. Лаврентий шел за ними шагах в десяти и в ночной тишине отчетливо слышал каждое их слово.
— Нет, воля твоя, все это ужасно пошло! — говорил один, в котором Серяков узнал своего соседа в зале, сказавшего, что Брюллов в кабинете кончает вторую бутылку. — Болтовня, болтовня! Толстый и глупый Кукольник с вечной декламацией о служении искусству просто смешон! Ей-богу, пьяный попугай какой-то!