— Ах, сударыня, сударыня, а я прошу вас пощадить меня,— сказала я с той наивной смелостью, которая нисходит иногда на человека в минуты великой скорби.— Уверяю вас, что мне уже нечего и задумываться над такими вещами, я все понимаю. Больше не нужно унижать меня. Я слишком хорошо знаю, кто я такая, я этого ни от кого не скрывала,— можно справиться, правду ли я говорю. Я открыла это всем, с кем меня сталкивал случай; говорила об этом господину де Вальвилю,— ведь он тот самый человек, о котором вы ведете речь; я говорила об этом его матери, госпоже де Миран: я им рассказала о всех бедствиях моей жизни с глубочайшей откровенностью, которая могла их оттолкнуть от меня, описала все без малейших прикрас; им все известно, сударыня: и несчастья, постигшие меня с колыбели, несчастья, из-за которых я стала безродной, и сострадание незнакомцев, нашедших меня на дороге, где были простерты мертвые тела моих убитых родителей; сострадание чужих людей, взявших меня к себе и воспитавших меня в деревне; а затем бедность моя после их смерти; моя заброшенность и одиночество; я рассказала о помощи, оказанной мне знатным человеком, который тоже вскоре умер; о помощи или, вернее, милостыне, которую он мне подал,— так я говорила, чтобы еще больше унизить себя, лучше обрисовать свою нищету, чтобы господин де Вальвиль устыдился своей любви ко мне. Чего еще от меня хотят? Я ведь нисколько себя не щадила, и, может быть, даже сказала больше, чем было, боясь, как бы они не обманулись; пожалуй, никто на свете не был бы так жесток ко мне, как я сама, и я не понимаю, как это после всех моих признаний госпожа де Миран и господин де Вальвиль не покинули меня. Я хотела отпугнуть их, и пусть кто-нибудь представит в своем воображении особу более жалкую, чем я себя рисовала; так что в этом отношении никто не может меня упрекнуть. Кто сможет ставить мое положение так низко, как я это делаю? Говорить лишний раз о моем ничтожестве,— значит, обижать и без того уже обиженную девушку, столь достойную жалости столь несчастную, что вам, сударыня, монахине, даже настоятельнице монастыря, остается лишь одно: почувствовать сострадание ко мне. Не будьте на стороне людей, преследующих меня, вменяющих мне в преступление любовь, которую питает ко мне господин де Вальвиль и от которой я не могу его исцелить, ибо она возникла у него по воле божьей, а не благодаря моему желанию и кокетству. Если люди столь тщеславны, то уж не такой особе, как вы, благочестивой и милосердной, одобрять их суетную гордость, и если правда, что у меня есть много хороших качеств,— нему я не смею верить,— вы должны считать, что больше ничего от меня и не надо требовать. Господин де Вальвиль, человек светский, иных достоинств от меня не требовал и вполне ими удовлетворялся. Госпожа де Миран, всеми любимая и уважаемая дама, которая должна заботиться о своем звании не меньше, чем мои гонители, и которая не меньше их не хотела бы навлечь на себя позор, осталась довольна такой снохой, хотя я всячески старалась разочаровать ее во мне. Она все знает, однако ж и мать и сын думают одинаково. Что ж, моим недругам угодно, чтобы я противилась своим любимым и отвергла то, что они мне предлагают, тогда как я и сама отдала им все свое сердце и дорожу не богатством их, не высоким положением, а только их нежностью ко мне? Да разве они не господа своих поступков? Разве они не понимают, что делают? Разве я обманула их? Разве не знаю я, что они оказывают мне слишком много чести? Ничего нового вы не можете сказать мне, так, ради бога, не будем больше об этом говорить. Я ниже всех по своему происхождению, мне это известно,— и достаточно. Будьте добры сказать мне теперь, что за люди насильно поместили меня сюда и что они собираются со мною делать.
— Дорогое дитя мое,— ответила настоятельница, дружелюбно глядя на меня.— На месте госпожи де Миран, мне кажется, я думала бы так же, как и она. Я полностью разделяю ваши соображения; но никому не говорите об этом.
При этих словах я взяла ее руку и поцеловала; это, по-видимому, растрогало ее.