– Оставьте это, ваша милость, – сказал другой дворянин, – ведь если поваренок говорит, так он говорит за всех; потому что, если во время игры этот человек замечает, что игра складывается не в его пользу, он тотчас говорит, что это делают, чтобы дать ему от выигрыша. Кроме того, он всех нас ссорит с сеньором, он главный льстец, он восхваляет все, что говорит сеньор, и смеется ему в угоду; он наушничает, он источник сплетен, вестник того, о чем все замалчивают. Если он что-нибудь говорит, он хвалится этим и хочет, чтобы его все за это восхваляли; если другой говорит или делает что-нибудь хорошее, он старается это разрушить и уничтожить; если это будет дурное, он встречает это громким хохотом, а если ему покажется, что кто-нибудь входит в милость к сеньору, он стремится расстроить это тысячью способов. Это и многое другое я сказал ему прямо в лицо, с пятью пядями клинка в руках.
В то время как я ожидал сильной ссоры, болтунишка разразился громким смехом, от чего другой возмутился еще больше и сказал:
– Разве это неправда, то, что я сказал?
А первый, с деланным смехом, сказал ему:
– Правда и это, и еще больше; но ваша милость мало знает дворец, ибо здесь уместны фальшь и притворство: здесь нет истины, а есть только лесть и обман, и тот, кто ими не пользуется, не может занять положения во дворце. С самого рождения я вырос в нем, и, хотя мой отец сам учил меня этому, я никогда не видел его процветающим, разве только когда он дурно говорил о ком-нибудь отсутствующем, так как это, будучи сказано остроумно, – как он это умел говорить, – веселит дух, услаждает слух, привлекает благосклонность и вызывает смех из меланхолических грудей.
– И пусть заберет дьявол, – сказал я, – того, кто это говорит, и того, кто это слушает, и того, кто подстрекает так говорить, и того, кто держится такого низкого мнения, и того, кто это допускает, имея возможность помешать говорить такие вещи. И чье-либо желание сделать законом в дворцовых делах свой дурной характер и нрав – большая ошибка, достойная наказания, ибо все это – поступки, ведущие свое происхождение и являющиеся потомками древнейшего рода зависти, страсти позорной, порожденной в сердцах людей, думающих, что чужое благо должно служить им во вред, лишенных хороших качеств и достоинств; такая зависть наиболее пагубна из всех, потому что она основана на огорчении из-за блага другого, и все время, пока у одного длится процветание, у другого длится озлобление, без меры и границ, потому что тот, в ком есть такая гнусная наклонность, противопоставляет себя всем: меньшему, потому что тот ему не равен, и равному, потому что он не оставляет того позади себя, и высшему, потому что он не может подчинять и угнетать его.
– Как вы по-старинному умеренны! – сказал болтун.
– И как он по-современному невоздержан! – сказал я. А он продолжал:
– Разве вы можете отрицать, что между монахами и монахинями не является очень обычной зависть из-за выборов настоятелей и должностных лиц?
– Если она бывает, то бывает редко, – сказал я, – и, в конце концов, по поводу дел почтенных, большой важности и значения для их религии, и каждый примыкает к партии, какую считает наиболее подходящей для столь важных дел. Но из-за чего зависть во дворце, как не из-за старых чулок, которые сеньор бросил потому, что они стары, или из-за того, что кого-нибудь сделали хранителем такой тайны, которая на устах у всех? Я и хочу, чтобы придворные болтуны и интриганы поняли – так как своей мишурой они могут обольстить сеньора, поскольку он, благодаря своему юному возрасту, позволяет управлять собой льстецам, – что они все-таки потомки родов, вскормленных добродетелью и духовной силой, и должны скорее поступать обдуманно, чем впадать в ошибку, и знать, что такое добро и зло, и вознаграждать то и другое в соответствии с целью, ради которой это сделано.
– В таком случае вельможа, – спросил этот дворянин, – не должен иметь слуг, которые ради репутации сеньора умели бы устно договориться с купцами и отвлечь кредиторов, которым должны?