Я вспоминаю, что у меня были некие любовные дела в квартале Сан-Хинес,[86]
так как в те времена я рассуждал иначе; во вторник карнавала сеньора прислала сказать мне, чтобы я принес чего-нибудь хорошего для прощания с мясной пищей, так как в эти дни позволяется просить об этом и даже допускается в этом отказывать, но чтобы быть любезным, так как это было первое, что я делал, служа своей даме, я продал несколько очень нужных мне вещиц и, когда кончился шум спринцовок и ударов апельсинами[87] и собачье мученье, причиняемое привязанными палками,[88] – от которого, неизвестно почему, они бегают до изнеможения, – я направился в обжорную палатку, где набрал в полотенце паштет и пару куропаток, кролика и коржиков,[89] и, хорошенько завязав покупки, я пошел передать все это через окно не позже одиннадцати часов ночи; а так как следующий день – покаянная среда – был днем большого уединения (хотя все прошедшее было радостью для мальчишек и бедствием для собак), то стояла полная тишина; таким образом, хотя я шел хорошо нагруженным, видеть меня не мог никто. Достигнув площади Сан-Хинес, я заметил, что идет ронда,[90] и укрылся под навес, где обычно находится катафалк для поминовений и погребений,[91] и, прежде чем люди из ронды могли достичь меня, я сунул полотенце, как оно было завязано, в большое отверстие, находившееся в нижней части катафалка, и, вынув четки, которые всегда ношу с собой, притворился молящимся. Подошла ронда, и, думая, что это какой-нибудь укрывающийся преступник, стража схватила меня, спрашивая, что я здесь делаю. Подошел алькальд и, увидев четки и то, что я не смутился – ибо очень важно при всяком случае не смущаться, – сказал, чтобы меня отпустили и чтобы я уходил. Я сделал вид, что ухожу, а когда ронда скрылась, вернулся за своим полотенцем и ужином к черному катафалку, где все это оставил, и хотя ночной час и одиночество внушали мне некоторый страх, я засунул туда всю руку, насколько мог далеко, но не нащупал ни полотенца, ни того, что в нем было. От этого меня бросило в дрожь и холод, и можно представить себе, какой ужасный страх причинило мне такое поразительное обстоятельство на кладбище, под катафалком, после одиннадцати часов ночи и при таком великом безмолвии, что казалось, будто умер весь мир. А в то же время я услыхал внутри катафалка столь сильный лязг железа, что мне представились тысячи цепей и множество душ, томящихся в чистилище[92] и находящихся сейчас именно здесь. Мое смущение и беспокойство были так велики, что я позабыл о любви и об ужине и хотел бы находиться за тысячу лиг отсюда. Но самое лучшее, что я мог, или наименее дурное, что мне удалось сделать, – я повернулся спиной и медленно пошел, прижимаясь к стене, причем мне казалось, что за мной следовало целое полчище покойников; но, идя в таком беспокойстве, я почувствовал, что сзади кто-то тянет меня за плащ, и я до такой степени потерял присутствие духа, что всей своей персоной растянулся на земле, ударившись лицом об эфес шпаги; я обернулся посмотреть, не был ли это какой-нибудь уже бесплотный скелет, но не увидел ничего другого, кроме собственного плаща, зацепившегося за гвоздь голгофы,[93] находившейся в этой стене. Тут я немного перевел дух и пошел, набравшись храбрости и забыв о страхе, причиненном гвоздем и плащом, но не о страхе, причиненном катафалком.Я сел и огляделся кругом, чтобы посмотреть, не следует ли за мной кто-нибудь, и чтобы отдохнуть, потому что устал так, что нуждался в этом, ибо не более утомился бы, пройдя сотню лиг по горам и обрывам Сьерра-Морены.[94]
Я обдумал происшедшее, размышляя, каким я выказал бы себя на следующий день, рассказывая о случившемся и не видев ничего существенного; потому что рассказывать о таком ужасном страхе, не доискавшись его причины, – это значило лишиться доверия и ославить себя трусом или лгуном; ничего не говорить об этом значило бы остаться во мнении сеньоры моей дамы скупым, так как я не мог бы сказать, какой конец имели утраченные покупки, которых она не получила. С другой стороны, для меня было ясно, что если бы это был какой-нибудь покойник, то он не нуждался бы в моем бедном ужине, а человек не мог так укоротиться, чтобы я не наткнулся на него, когда протянул руку.В конце концов, я решил следующим образом: если это дьявол, то он убежит, когда ему покажешь знак креста; если это душа, то я узнаю, не просит ли она какой-нибудь помощи; а если это человек, то у меня такие же хорошие руки и шпага, как и у него; и с таким решением я храбро направился к катафалку, обнажал шпагу и, обмотав плащом руку, сказал с большой твердостью: «Я тебя заклинаю и приказываю именем святого этой церкви, если ты злой дух, уйти из этого священного места, а если ты душа и бродишь в муках, то открой мне, чего ты желаешь или в чем нуждаешься, – лязг железа с моим заклинанием сделался еще резче, – единожды, и дважды, и трижды я тебе говорю это и повторяю». Но чем больше я говорил, тем больше ударов железа звучало в катафалке, и это заставляло меня дрожать.