Читаем Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы полностью

Человек в красном отрепанном халате и без картуза, первый возмутивший тишину описанной сейчас ночи своим ранним стуком в дверь харчевни, был Кузьма Сладкий – сапожный подмастерье, такая головица{282}, про которые говорят, что их дело – убить да уехать.

Лютая головица задалась!.. Каблуки он у барских сапог такие вылащивал, что франты-заказчики смотрели на них и вздрагивали. За одно только это дело хозяева и держали его, потому что держать его без этого умения решительно сил не было.

Мрачным, небритым и необыкновенно черным сидит Кузьма в хозяйском подвале за своими каблуками и никому по целым неделям слова не скажет, и только слышно, как это состукивает он вонючую кожу в красивые кружки, намазывает и намасливает их, обдувает, подносит к маленькому, чумазому оконцу и пристально всматривается, как убогий солнечный луч, нищим забиравшийся в это оконце, отражается и играет на его рукоделье.

– Готова работа, что ли? – вбежит, бывало, хозяин со спросом про какой-нибудь № 43.

– Готово, – отвечают ребята, – только вон Кузьма каблуки отчищает.

– Скорее, Кузя, голубчик! – взмолится хозяин, – прислали.

Шваркнет Кузьма сапоги на грязный пол и прорычит: «Бери, да отваливай к черту!» – потом снова застучит молотком, заваксит и угрюмо замолчит до нового спроса, сморщивши густые черные брови.

Видят хозяева прилежание Кузьмы и, как только артели предстоит двинуться к обеду, ежесекундно и судорожно ожидаемому постоянно голодными желудками, – хозяйка, наученная мужем, сейчас и манит Сладкого за перегородку.

– Кузьма Иваныч! – ласково говорит она, – подь-ка сюда: дельце у меня до тебя есть.

– Не пойду! – отвечает Кузьма по-медвежьи.

– Что ж так?

– А так и не пойду! Думаешь, водки твоей не видал, что ли?

– Да я не насчет эфтово, а вот разговор такой…

– Што врешь-то? Жаль тебе всем поднесть, так ты меня одного потихоньку зовешь… Не пойду!

И не пойдет Кузьма Иваныч. Ни за что и никогда нельзя было упросить его пожаловать на потайную выпивку.

– Рази я краденый, что ли? – справедливо рассуждал он в таких разах.

Случалось, впрочем, что хозяева, избегая конфуза пред артелью, говорили: «Да что же, Кузюшка, ты так полагаешь, как быдто мы т. е. жадны? Мы и всей артели поднесем. Простоту нашу ты, кажется, видишь и знаешь. Будем всем сейчас подносить, потому, что ж, рази вы нам не все любы?»

У других мастеровых замирали сердца при таких хозяйских речах, а Кузьма, не меняя своего обычного бычиного вида, свое толковал:

– Знаю, все знаю! Только я уж теперь пить не буду, – и при таких словах глаза его, всегда стеклянные и серьезные, загорались таким-то блеском ненависти, решительно непонятно к кому и за что обращенной.

Пробовали некоторые из хозяев, какие, по новости, не знали Кузьмина нрава, в навяз его потчевать.

– Да выпей, Кузьма Иваныч! – приставали к нему русские расщедрившиеся души. – Ну, и скупы ежели были, не попом ни – выпей!..

Хозяин, ежели был в эту минуту в заложении, так обыкновенно целоваться лез, а хозяйка стояла пред капризным подмастерьем с почтительной улыбкой, с вытянутой рукой, в которой так заманивающе светлелась эта здоровая, мастеровая рюмчища, прозванная: «в самую плипорцию»{283}.

И ежели такие приставания длились больше того, чем могло их вынести ретивое сердце, так Кузьма с большим стуком бросал на стол кленовую ложку с недохлебнутыми щами и уходил вон из дома, не показываясь обратно по целым неделям. Пьянствовал он в такие времена, по рассказам молодцов, так, что чертям тошно делалось. И тут проделывал он всякие шутки, чтобы только показать хозяевам, что, дескать, ну вас ко всем дьяволам и с водкой-то вашей! Я и на свои могу обожраться до смерти.

И достоверно известно, что во время Кузьминых запоев по девственной улице могли раздаваться только одни его, каким-то необыкновенным горем и отчаянием обуянные, песни. Бешеные взвизги только его одной гармоники, сопровождаемой разбойничьим свистом, гайканьем и топаньем, заносились в тихие дома захолустья, потому что ни с кем не сносил тогда наш молодец никакой супротивной встречи: ни в кабаке, ни у родни, ни на улице.

– Держись крепше! – орал Кузьма какой-нибудь другой песне или гармонике. – Расшибу, – один я по этой улице пройтиться желаю!..

Давались тут и Кузьмой, и им самим получались самые зверские трепки. С треском ломались так называемые девятые ребра, никогда уже не появлялись на голове вырванные с корнем вон волосы, а оставшиеся безвозвратно седели: беспощадно, словно зубами голодного волка, растерзывались нежные хрящи ушей, скусывались носы, а деньжонки, или заработанные у хозяина, или выканюченные в пьяном виде у хорошего барина за хорошие каблуки, или наконец даже сворованные, уходили вместе с гармоникой, с халатом и пожалуй что с сапогами к будочникам, натолкнувшимся случайно на молодецкую сцепку.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже